Сухой белый сезон - Андре Бринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прекрасно понимаю, что, убив одного полицейского, государственного строя не изменишь. Но такой акцией можно показать, что вершение правосудия не является прерогативой властей. Небольшие группы людей, трезво оценивающих ситуацию, стремились своими опасными и решительными действиями напомнить народным массам некоторые важные истины: государственная система уязвима, свобода существует, правосудие может вершиться самим народом. И я дал согласие на такие формы деятельности, благодаря которым можно утвердить свою свободу и проявить солидарность с угнетенными массами.
И я не раскаиваюсь в этом. Останься я безгласным и бездеятельным, мое молчание и бездействие означали бы согласие с тем, что делается в стране. Но я не был согласен. Не согласен я и сейчас, хотя понимаю, что победа еще какое-то время будет за вами, потому что у вас еще достаточно сил. Но система ваша все равно рухнет. Ведь для того, чтобы удержать власть, нужно иметь то, чего у вас нет, — сознание своей правоты и веры в справедливость вашей системы.
И сегодня я вижу особый смысл в словах великого вождя африканеров президента Паулуса Крюгера, произнесенных им в тысяча восемьсот восемьдесят первом году и высеченных ныне на постаменте его статуи перед зданием суда: «Мы доверяем наше дело всему человечеству. Победим мы или умрем, свобода воссияет в Африке, пробившись, как солнце из-за туч».
Я переписал всю его патетическую речь. Конечно, я понимаю, что он использовал процесс в собственных целях и отягчил тем самым свою вину, превратив зал суда в политическую трибуну. Я думал об этом, сидя с Луи в кафе у Аливала; мне хотелось поговорить с ним о Бернарде, но по его угрюмой физиономии было видно, что он не расположен к дальнейшей беседе.
— Пошли, — сказал я, отодвигая тарелку с остатками еды.
Он молча вышел, а я задержался, чтобы расплатиться. Орало радио. За стеной плакал ребенок. Мы ушли вовремя.
С тех пор как родился Луи, я не выношу детского крика.
7
Приближаясь к Куинстауну — было уже начало девятого, — мы развили скорость в сто миль; даже огни Джемстауна не смогли нарушить монотонности этой унылой дороги. Появилась луна, высветив своим замогильным светом доисторические скелеты хребтов и холмов на фоне звезд. Мир съежился до размеров участка шоссе, освещенного фарами. Остальное нас не касалось и как бы не существовало, хотя и угрожало своим смутно угадываемым присутствием.
В последний раз я ехал здесь сразу после известия о болезни отца. Узнав, что отец умирает, мы с Элизой прилетели в Ист-Лондон и наняли там машину. Я мог бы поступить так и сейчас — для краткого визита это удобнее, нежели такая утомительная поездка. Особенно в моем состоянии. Но мне нужно было время для размышлений, чтобы разобраться в том, что творилось у меня в душе.
Отец умер в час пополудни. Почти год назад. Тогда тоже стояла зима. Моя нынешняя поездка была своего рода путешествием не только в пространстве, но и во времени.
Всю жизнь едешь откуда-то и куда-то. И болезнь отца стала как бы отъездом — от нас. Я успел только на похороны. Но и в последнюю нашу встречу уже чувствовалась атмосфера расставания, вроде как на вокзале или в аэропорту; он находился в окружении самых дорогих ему людей, но ощущения близости не возникало, все сводилось к пустым, банальным разговорам. Ибо уходящий выключается из настоящего и переходит в иное измерение, о котором мы, остающиеся, не имеем ни малейшего представления.
Получив первое известие о его болезни, я нагрянул на ферму неожиданно. Я думал найти отца утомленным и слабым, но обнаружил в нем непонятное мне спокойствие, будто его взору уже открылось какое-то бесконечное пространство. На столике у кровати лежал томик Светония и стопка других книг — биографий, путешествий и даже романов. Его серые глаза светились воодушевлением. «Наконец-то у меня появилась возможность прочесть то, что я собирался всю жизнь», — сказал он. Он беспрерывно говорил, и не только о своих прежних увлечениях, но и о предметах, к которым я никогда не предполагал у него ни малейшего интереса. Он говорил даже о своей болезни, и без тени жалости к себе. Прощаясь, он взял меня за руку и спокойно сказал: «Ладно, Мартин, удачи тебе, на случай если мы больше не увидимся».
Но когда я приехал в следующий раз, все было иначе. В то время он был уже настолько измотан болезнью, что не мог думать ни о чем другом. После курса облучения у него выпали все волосы, после желтухи его лицо и руки стали цвета пергамента, голос звучал пронзительно и резко, речь внезапно обрывалась на середине фразы. Кожа сделалась морщинистой и сухой, как птичья.
Его интересовала только болезнь и прописанные ему лекарства. Он был совершенно сломлен болью, доведен до жалкого состояния. Жуткая униженность страдания.
И отчуждение между нами, полная изоляция. Даже наше рукопожатие было скорее символом всего разъединяющего нас, нежели связующего. Подобное же ощущение я испытывал по отношению к Бернарду в зале суда. Он тоже как бы отъезжал. В пожизненное путешествие, равнозначное смерти. Оставалась только формальность умирания, при котором я не буду присутствовать. Даже если принять его точку зрения, его поведение выглядит совершенно бессмысленным. Я не разделяю его убеждений. Но если он хотел действовать, то почему же он не остался в Англии?
Я решил бежать из тюрьмы, чтобы поддержать моих соратников. Еще многое нужно было сделать. Арест застал меня врасплох. Организация могла развалиться. Следовало поставить дело на новую основу, чтобы оно могло продолжаться и без меня. Кроме того, я был обязан совершить побег не только ради связанных со мной подпольщиков, жизни которых угрожала опасность, но и ради всех тех, кто сидел в тюрьмах, был изгнан из страны или просто вынужден молчать. Тут был важен даже не побег, а сам факт, что в этой стране можно бежать из тюрьмы. И снова меня обязывало сделать это уже то, что я африканер.
Во время одного из моих пребываний в Йоханнесбурге я ежедневно отправлялся утром в Алек-сандра-тауншип, чтобы подвозить людей, отказавшихся ездить на автобусах после подорожания за проезд. Несколько раз меня останавливали полицейские и грозили судебным преследованием. Они даже возбудили против меня дело, но прекратили его еще до суда. Так или иначе, но, подвозя на своей машине людей, которые готовы были идти пешком до работы по десять-пятнадцать миль, выходя из дому в четыре или в пять утра, я приобрел очень важный жизненный опыт — ни один из этих людей не верил тому, что я африканер. В их сознании «африканер» и «апартеид» были синонимами. После этого я еще яснее, чем ранее, осознал обязательства, налагаемые на меня моей принадлежностью к африканерам, — обязательства по отношению ко всем страдающим под игом системы, установленной моими соплеменниками.
Единственное удручающее последствие моего побега — арест двух молодых охранников, помогавших нам с Онтонгом бежать. Я могу только надеяться, что в конце концов они будут вознаграждены за свою решимость.
По сути дела, и при побеге, и при возвращении на родину в ноябре тысяча девятьсот семьдесят пятого года мной руководили одни и те же мотивы. Я мог бы остаться в Лондоне после завершения организационной работы. Многие мои соратники убеждали меня не возвращаться сюда. Но как я мог стать пассивным наблюдателем, в то время как другие страдали? Я полностью осознавал риск, на который иду. Полиция рано или поздно все равно вышла бы на мой след. И все же иного пути для меня не было. Я пришел к своим убеждениям много лет назад, и теперь оставалось одно: следовать раз и навсегда избранному курсу.
Я хочу подчеркнуть, что не верю в мученичество и не симпатизирую мазохистам. В Южной Африке хватает мучеников и без меня. Все, что я делал, я делал, почти не думая о том, что будет со мной после ареста: мне было просто все равно, что со мной будет потом. Свобода куда важнее, чем жизнь ее поборников.
Я верю в жизнь. И считаю себя счастливым человеком, ибо никогда не обделял себя ничем из того, что находил существенным, стремясь жить так полно, как только позволяли обстоятельства. И я убежден, что лучше жить ради правого дела, чем умереть за него. Но к моменту моего возвращения из Лондона вопрос о жизни и смерти утратил для меня всякое значение. Важно было одно: делать то, что я должен делать, пока у меня еще есть такая возможность. Я знал, что, даже если я буду арестован, найдутся люди, которые продолжат мое дело.
Могу пожалеть лишь о том, что не успел совершить большего. Вероятно, еще некоторое время можно было избежать повторного ареста. Но так легко ошибиться в оценке ситуации, обстоятельств или друга.
(Смотрел ли он на меня, когда говорил это? Заметил ли меня в зале? Должно быть, мне просто показалось.)