Кукушата или жалобная песнь для успокоения сердца - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, что ты стоишь. Ты один? Нет?
— Мы — трое! — крикнул в щель Хвостик. У меня голоса почему-то не было.
— Ну, вот видишь, — сказала женщина. — И все бандюки?
— Нет! Нет! — крикнул Хвостик. — Мы не бандюки, мы дети!
— Все равно. Я не открою. Я с твоим отцом и не жила, когда его забрали. А потом я написала, что я ни его, ни тебя не видела, и ничего про вас обоих не знаю. Я от тебя сразу отказалась. Так что ты уходи… Сергей… Мне и без тебя тяжко. Они ведь ничего не прощают. Они и дядьку твоего Андрея до сих пор тягают. Могут и посадить. Особенно если узнают, что ты нашелся.
— Антонида… Мы тебе не нужны? — крикнул в щель Хвостик и посмотрел на меня.
— Вы мне не нужны…
— Тогда мы пошли! — крикнул Хвостик.
— Идите…
Я достал сберегательную книжку и засунул ее в щель. И пошел. Но когда мы уже выходили со двора, я подумал, что к матери книжка может и не попасть, если кто увидит раньше. Я вернулся, взбежал на второй этаж, и точно: знакомый старичок с палкой, тот самый, что считал в кассе деньги, стоял у двери и держал мою книжку. Он так увлекся, что меня не заметил. Я вырвал у него из рук книжку и побежал вниз. А он вдруг закричал мне вслед визгливо:
— Жу-лик! День-ги ста-щил! По-мо-ги-те!
28
О нашем отъезде из Голяков никто не узнал. Мы даже успели в поле два дня поработать. Про Москву Кукушатам рассказали немного. О том, что Кремль заперт, что товарищ Сталин ментами охраняется. И еще про Кукушкину, про ее слова, чтобы никого мы не искали. Никого уже нет в живых.
Думал, начнутся споры. Но никто из Кукушат с разговорами не лез. Хотя по глазам было видно, что каждый эту новость примеряет лично на себя. Только вслух обсуждать не хочет.
Но я и сам спасался, не хотел вопросов. Про родственников же, которые меня выперли, глухо молчал. И Хвостику, и Сандре велел молчать. Так же, как про встречу с матерью. Да и была ли мать? И мать ли это за дверью отвечала? А кто ее видел, что она мать? Кто?
Сандра всю обратную дорогу проплакала.
Я знал, что она плачет о тете Дусе.
Когда мы отыскали наш вокзал и поезд, у третьего вагона торчал вместо тети Дуси мужик с хитрой рожей, конопатый, и только мы назвали тетю Дусю, послал нас подальше. А худенькая женщина от соседнего вагона окликнула нас:
— Вы Кукушкины? Дуся говорила про вас… Что вы придете! До Голятвина… Я подмогу.
— А сама она где? — спросил я.
— Приболела, — ответила проводница.
А мужик из третьего вагона крикнул зло:
— Как же! В пьяном виде под колесо влетела! Такая у нее болезнь!
— Ты, Егор, молчи, — сказала с укором проводница. — Ребятам это неинтересно знать, — и увела нас к себе в вагон.
Теперь Сандра плакала, молча плакала о тете Дусе, которая, конечно, ни в какой не в больнице, раз под колесо попала… А еще она плакала потому, что в Москве у нее слезы накопились. У всех у нас слезы накопились. Я бы тоже в слезы ударился, да у меня после разговора с тем самым голосом, что за дверью, внутри спеклось. Так спеклось — временами дышать не мог: грудь болела.
А вообще-то я про Москву понял: это как наш «спец»… Они думают, что живут в городе, а они запертые, как в «спеце», живут. И Сталин, если посудить, в «спеце» живет. Какая разница, снаружи его охраняют или внутри!
Получается: никуда из Голяков и ехать не надо! Везде одно и то же! Везде свои чушки и свои наполеончики, как бы они ни назывались. И везде мы виноватые. Только неизвестно, в чем мы виноватые. Вообще виноватые. Виноватыми такими родились, значит.
В той Истории, что я ношу за пазухой, сказано, что первое стихотворение, созданное человечеством, называлось: «Жалобная песнь для успокоения сердца». Там человек, наверное, шумер, раз они стихи-то написали, тоскует в своем одиночестве, не зная, кому он нужен в этом мире… Господи, неужели и тогда, когда только все родилось, было так плохо? Обидно, конечно, что само стихотворение не напечатано, но я его и сам бы придумал. Ведь чем-то сердце должно умиротвориться, если дальше жить нельзя, а жизнь еще продолжается… И ты даже не попал под поезд, который тебе уже приписали.
Про шумеров в Истории вообще непонятно написано: «Генетические связи не установлены». Исчезли, словом. А откуда пришли и куда изчезли, неизвестно. Как мы, Кукушкины. Произошли от кого-то, а от кого — неизвестно… В предчувствии своего исчезновения они и сочинили свою жалобную песнь.
Мы-то ничего не сочиним. Уйдем молча, немые, как Сандра, и никто нас не услышит. Не пропоем. Не прокричим свою жалобную песнь… Кому она нужна? Людям вообще не нужна правда. Им нужно вранье. Они хотят так жить. И они хотят, чтобы мы тоже так жили. То есть чтобы врали. А если мы не хотим их вранья, то мы и не нужны. Вот что мы после Москвы поняли.
Но вот о рождении — отдельно.
Я еще в поезде продумывал одну бредятину, которая меня мучила.
А Кукушат спросил:
— Вы видели мой документ о рождении?
— Видели, — сказали они.
— Так вот, через два дня будет шестое сентября.
— Ну и что?
— Так я родился шестого сентября.
— Ну и что?
— Это мой день рождения!
В общем, они меня не поняли. Я и сам не понял, что я хотел сказать. Но я знал: что-нибудь сделаю. До Москвы, до поездки, не сделал бы, а теперь мне все равно было. Потому что я другой вернулся. Как заново родился.
Когда мы в «спец» с поля возвращались, я от всех отстал и на станцию зашел.
Я запомнил тот подвал, где мы с Машей встречались. Спустился вниз по крутым каменным ступенькам и сразу увидел повариху, она стояла ко мне спиной, что-то поедала из тарелки.
Я подозревал, что повара на кухне жрут всегда. Если бы я был поваром, я бы тоже жрал, напихивал бы в брюхо побольше, пока никто не видит.
Поварихе я сказал в спину:
— Здравствуйте! — чтобы она не подумала, что я подглядываю, как она тут жрет.
Она вздрогнула и повернулась ко мне.
— Филиппка можно увидеть?
С открытым ртом, не успев прожевать, она промычала и показала пальцем в потолок. Наверное, это означало, что Филиппок сейчас наверху, в ресторане. В общем-то я и сам мог догадаться, что он наверху, но в ресторан, я знал, меня одного никто не пустит.
— Вы его не позовете?.. Он мне нужен… Он меня знает!
Я ныл, а повариха жевала. А прожевав, чмокнула губами и произнесла хриплым басом:
— Так и побегу! — потом подумала и добавила: — Жди, если хошь, когда придет, — а сама ушла в свою поварню.
Я долго стоял столбом, пока не появился Филиппок, в руках у него была груда грязных тарелок на подносе. Он увидел меня, но не удивился и интереса ко мне не проявил, а занялся своим делом. То есть стал мыть тарелки. А я продолжал стоять.
Потом решил подать голос:
— Я к вам… По делу…
Филиппок ничего не ответил, даже головы не повернул.
— Я вот хотел показать… Чтобы посмотрели…
Филиппок наконец домыл свои тарелки, вытер о фартук руки и не спеша подошел ко мне. Посмотрел на книжку, опять вытер руки и стал после этого ее листать с вежливо-внимательной миной. Прочитал фамилию, открыл страницу, где стояла сумма, и ничего в нем не изменилось. Он спросил, так же как спрашивал тогда у Маши в ресторане «Что будем кушать?»:
— Егоров — ты?
Я кивнул.
— Чего же ты хочешь?
Я произнес давно заготовленное слово:
— Поесть.
— Сейчас?
— Не-е, шестого сентября…
Он не поинтересовался, почему именно шестого, но уточнил:
— Один? Вдвоем?
— Больше, — сказал я.
— Сколько же?
— Много, — повторил я. — Пятьдесят… А может, сто…
Его никак эта цифра не поразила. Он кивнул так, будто сто гавриков из «спеца» к нему приходят поесть чуть ли не каждый день. Но может, он не знает, что это именно сто гавриков из «спеца»?
Я добавил:
— Сто, как я… У нас праздник… Понятно?
Он не ответил, а с книжкой в руках ушел в соседнюю комнату. Вернулся вместе с поварихой. Сейчас она глядела на меня вовсе не как на стенку, а даже с интересом.
— Твоя книжка-то? — спросила она. — Али стащил у кого?
Я в общем-то ждал такого вопроса и сразу на него ответил.
— Книжка эта моя, — ответил твердо. — Вот моя метрика. Там написано, что я Егоров.
Повариха взяла метрику и показала ее Филиппку. Я подумал, что она сама, наверное, читать не умеет. Еще я заметил, что они между собой перемигнулись.
Она отдала мне метрику, а книжку оставила себе, засовывая в какие-то свои необъятные недра за пазухой.
— У меня-то сохраннее, — произнесла уверенно, будто каждый день ей приносили десятками такие сберегательные книжки.
— Но там много… Там и мне и вам…
— Конечно, — сказала она приветливо. — Поделим, как надо. Приходите.
— Но нас много, — снова напомнил я.
— Ну, ясно, что много.
— Когда?
— Ну когда хошь… Можете и с утра. В это время у нас ресторан закрыт. Вино-то пить будете? — и она опять как-то по-особенному взглянула на Филиппка.
— Вино обязательно, — решил я. — И еще, чтобы пришли эти… Ну, которые «соль! соль!».