Трагедия художника - А. Моров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О, се тре бон! (Это отлично!)» — пытались поддержать его друзья. Чтобы как-то сохранить интерес публики, он так же спешно, как и «Потоп», возобновляет ранее показанные в театре «Ателье» и зале Гаво постановки. Появляются «Эрик XIV» Стриндберга, «Вечер миниатюр», составленный из нескольких инсценированных рассказов А. П. Чехова, и шекспировская «Двенадцатая ночь» — все из того же репертуара Первой студии Московского Художественного театра и Второго МХАТа.
Спектакли сменялись репетициями, репетиции — спектаклями. Время потянулось однообразно.
Для комедии Шекспира решили заказать сколько-нибудь приличные декорации. Французская декоративная мастерская приняла заказ без эскизов: там знали, какое оформление требуется для этой пьесы. Прибыли декорации в театр за сорок минут до поднятия занавеса. Расторопные французские рабочие быстро расставили их. По середине сцены во всю ее величину на деревянных подпорках был установлен фонтан. Его пытался наполнить маленький амурчик, прибитый к верхушке картонной колонны. Других декораций не было.
Актеры в гриме и костюмах в недоумении смотрели на расставляющих декорации рабочих сцены. Все почувствовали недоброе, но сначала никто не решался спросить: что это за фонтан и к чему он здесь? Но дальше медлить было нельзя. Выяснили. И оказалось, что произошла ошибка: фонтан предназначался для другого театра. Туда отвезли «Двенадцатую ночь», здесь же получили фонтан с амурчиком.
Публика волновалась и требовала начала. Актеры набросились на фонтан, амурчик вместе с колонной полетели за кулисы. На фоне остались три худеньких деревца на сетке. Занавес поднялся.
Несмотря на подобные казусы, публика в общем хорошо, даже с какой-то подчеркнутой восторженностью, принимала теперь чеховские выступления. Особенно в «Потопе» и инсценированных миниатюрах по рассказам А. П. Чехова — старых (тех, что были играны при появлении в Париже) и новых: «Забыл», «Цилиндр», «Ведьма».
В первой из них Михаил Чехов изображал человека, который вошел в нотный магазин и забыл, какую пьесу дочь поручила ему купить. Совсем особый род забывчивости: не оттого, что мысли чем-то уж очень заняты, что голова полна другим, нет! Тут какая-то, как кто-то хорошо сказал, «вымытая память», выстиранные мозги, в которых просто ничего нет.
Удивительно накапливал Михаил Чехов в этой роли (прием вообще очень характерный для него) множество мелких подробностей. Но таких, на которые его герой сам как будто и не обращает внимания. Мелочей, которых он лишь слегка касается не останавливаясь, тут же забывая о них. В данном случае это были обременявшие его узелки и картонки. Он то складывал их, то раскладывал. То держал в одной руке и, похоже на то, искал, куда бы их пристроить, но никуда не пристраивал, а продолжал держать на весу. Это создавало впечатление, что и рука «забывала» то, что хотела сделать. Тут была огромная работа над накоплением множества даже не фактов, а мелких и мельчайших намеков. Но какая удивительная, плодотворная, творческая работа! И можно понять, как вырастал благодаря ей, как углублялся, каким живым, насыщенным, интересным становился образ, если даже то, что можно было принять за случайное, «работало» на этот образ, проникший в плоть и кровь исполнителя.
В миниатюре «Цилиндр», собственно, и действия-то в настоящем смысле нет. Есть лишь картинка в лицах. Сидят в зрительном зале несколько человек перед сценой. Что на ней происходит, не видно. Лишь слышна доносящаяся со сцены музыка. А перед теми, кто в зале, — Человек в цилиндре (Михаил Чехов). Люди недовольны, что он заслоняет им сцену, и требуют «снять шапку». Человека в цилиндре это даже не задевает, он величественно безразличен к «толпе». Удивительное создание, в котором и чванство-то совершенно пустое. Как будто этот лоснящийся цилиндр высосал все, что могла вместить убогая голова его владельца. Страшно становилось перед человеческим убожеством, когда смотрели на это создание Михаила Чехова.
И наконец — «Ведьма».
В генеральском имении при заштатной церковке живет со своей красавицей женой опустившийся до положения звонаря дьячок Гыкин. За стеной его бревенчатой избушки воет вьюга, которая загоняет на огонек сбившегося с дороги почтаря. А дьячок-Чехов (у него козлиная бородка-мочалка и весь вид жалкийпрежалкий) сетует, что это злой дух, что сидит в молодой его жене Раисе, завлекает, манит к себе в их дом всех этих мимоезжих ямщиков и писарей. Раиса только смеется, когда муж уличает ее в колдовстве.
То, что делал Михаил Чехов в «Ведьме», не всегда, может быть, строго соответствовало авторским ремаркам и даже тексту. У Антона Павловича дьячок не укутывает заботливо плечи жены, не целует украдкой ее роскошную косу. И таких подробностей в спектакле множество. Но каждая из них придает облику Гыкина такую достоверность и человеческую трогательную теплоту или так раздвигает границы бедной и скучной жизни дьячка, что речи быть не может о том, что называется на сценическом лексиконе «отсебятиной». Порой, может быть, даже нарушая «букву» рассказа, подробности, внесенные Чеховым-актером, сохраняют дух произведения Чехова-автора, его неповторимую манеру, его художественное самовыявление.
Так или примерно так говорили, писали, думали те, кто посещал тогда спектакли Михаила Чехова. Но еще говорили (и это вполне соответствовало правде), что по своим творческим средствам Михаил Чехов находится к своей труппе приблизительно в таком же соотношении, в каком находился Федор Иванович Шаляпин к своим местным партнерам в театре «Операкомик», где он часто выступал.
При всем том для самого Михаила Александровича «Вечер миниатюр» не мог быть самоцелью. А задуманный им «Дон-Кихот» света рампы так и не увидел, «Дворец» провалился, «Гамлет» признания не получил. И, значит, то, к чему он стремился, — создание театра, Театра с большой буквы, который бы занял заметное место в жизни французской столицы, — не получалось. Нынешние его спектакли — удавшиеся и неудавшиеся, те, что были приняты публикой и прессой, и те, которые ими отвергнуты, — в такой театр не складывались. И сам он, следовательно, кто же? — казнит себя Михаил Чехов. «Известный в прошлом актер, и только?» Как мало, в общем, времени прошло. И как много потеряно...
С каждым днем тоска все больше наполняла сердце. Будущее снова было темно. Для него самого одно ясно: «Об идеальном театре во Франции можно так же мало говорить, как и в Германии». Такую запись он делает в своем дневнике. И, как рефрен, повторяется в нем до конца осознанная мысль: «Чем дальше от русской границы, тем тоскливее становится русскому человеку».
Борясь с этой тоской, Михаил Чехов ищет удовлетворения в занятиях с группой любителей театрального искусства. Спустя какое-то время он начинает замечать, что его театральный опыт, понимание актерской техники и педагогические приемы выросли, оформились, уточнились. Когда? Он почти не думал о них в последние годы. Многолетний опыт как-то сам собой складывался в определенный порядок. «Я ничего не выдумывал, — пишет Михаил Александрович, — не вносил рассудочных измышлений, не создавал искусственной связи частей. Стройность возникла сама собой. Я заинтересовался процессом, происходящим во мне, и стал следить за ним». Но записей в это время он еще не делал.
К тому времени Чехов давно уже жил на Монмартре. Его дешевая квартира на одной окраине Парижа сменилась дешевой комнатой на грязной, шумной улице, пропитанной запахом рынка и мясных лавок, — другой. Бесцельное скитание по ночным парижским бульварам привело его однажды в цирк, где в течение целой недели день и ночь происходили «марафонские танцы».
Парижане сходили с ума. Восемь или десять пар танцевали непрерывно, без сна. Лишь каждый час им разрешался пятнадцатиминутный отдых. Тех, кто падал без чувств, уносили с арены. Над входом в цирк вывешивались плакаты, извещавшие о ходе танца. Цирк был переполнен. Зрители ревели, неистовствовали, заглушая оркестр. На арену танцующим бросали деньги. Но главный выигрыш в двадцать пять тысяч франков предназначался тому, кто «умрет» последним.
Михаил Чехов застал танец на четвертый или пятый день. Остались три пары и одна дама, потерявшая своего кавалера. Животный рев толпы ошеломлял. Михаил Александрович стал следить за рыжей женщиной с позеленевшим, полуобнаженным телом и мужчиной с искаженным лицом. Как и все, он, по собственному признанию, превратился в зверя и хотел, чтобы прй нем упал человек. И мужчина скоро упал, пришлепнувшись к дощатому полу арены, стукнувшись головой и уродливо подвернув руку под спину. Толпа заревела, засвистала, загикала. Люди ругались, дрались, срывали с себя и с других шапки и кидали их в танцующих. С улицы непрестанно врывались новые толпы, потерявшие терпение. Их выталкивали. Они снова врывались и с жадностью замирали на мгновение, впиваясь глазами в танцующих.