Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я не знал. Мне было стыдно, что я не знал того, что знал Сидор.
– Господь Бог, Иисус Христос! – сказал мне Сидор. – Он наш главный Хозяин. Он не посмотрит, что у тебя там руки в навозе, что Сидор с лошадьми живет. У Него это без значения. А как придет Сидору конец, Он сейчас и скажет: «А ну-ка, Сидор Кривой, поди ко мне. Ты утруждался, вот тебе за это успокоение!» У нас есть, стало быть, отрада, да… А у животинки и того нет… В утруждении и болях к ей сейчас коновал приходит, и разговору никакого…
– А может, и им… – сказал Васька.
– Много ты знаешь! Говорят тебе, что ничего! Лошадь али там что еще – это уж нам представлено. Значит, вся земля, и мы, стало быть, над всем за хозяев… Ну, мы значит…
Стальная заржала. Губошлеп вздрогнул, поднял голову и пожевал губами. Вспорхнули голуби. Этот крик Стальной показался мне печальным, жалующимся. Сахарная стояла, как и раньше, покачивая головой в кормушке.
– А что она сейчас сказала? – спросил Васька Сидора. – У них свой разговор. А только, конечно, сказала.
– А ты знаешь? – спросил Васька.
– Знаю! Они все, значит, ее жилеют, Сахарную… Да вот вам…
Он взял Сахарную и перевел к кормушке Стальной. Сахарная покорно сунула голову в кормушку, и мы увидели, как Стальная отстранилась и тихо фыркнула.
– Видал? Кушай, значит, напоследок! Уж насмотрелся я на них! Да вот, водил я ее прошлым летом на травку, за водокачку… На денек, бывало, отведешь… Может, она и покрепчает, с травки-то… Так что же? Заскучали эти-то. Стоят да оглядываются, – куда, мол, подевалась… Такую ржу подняли! А вот, значит, как коновал завтра придет, биться начнут.
– Как биться?!
– Би-иться. Чуют на нем кровь, потому он лошадей бьет на живодерке. Ну, и почнут копытами стучать, сердятся…
– Не давай ее! – шепнул мне Драп, и опять блеснули его глаза. – Не давай! Ты хозяин, твоя лошадь…
Я стоял, не зная, что мне делать. Да, я был тут «молодой хозяин», жалел Сахарную. А она выставила голову и смотрела в землю, точно раздумывала о чем-то. Впалые бока ее тяжело ходили.
– Сидор, – просительно начал я, чувствуя, как у меня сжимает в горле, – Сидор…
– Чего изволите?
– Ее надо… оставить…
– Да как же это можно-с!.. – сказал он, улыбаясь. – Папашенька не велят-с… Ее и ставить-то некуда, а завтра новую приведут.
– Ты ее спрячь… Ее можно вниз поставить, туда…
Она смотрела на нас, я видел. Она понимала все, я это чувствовал. Она смотрела на меня, на своего «хозяина». И я ничего не мог сделать. Драп стоял около нее и задумчиво гладил по отвислым влажным губам.
– Плачет! – крикнул Васька. – Ей-Богу, плачет… Течет…
– Уж я знаю, – говорил Сидор, выколачивая о сапог трубку. – У ней теперь на сердце-то жуть… А солнышко-то как любят! У меня солнышко в заднее окошко видать, как садится к вечеру. И бьет оно тогда прямо к стойлам. И как ударит сюда, оне сейчас головы и повернут, и глядят…
Да, Сахарная плакала, плакала беззвучно. Из воспаленных глаз, из-под волосатых век тянулись мутные струйки и собирались во впадинах морды.
– Сидор, голубчик! Ты скажи, что коновал увел ее… Я потом папашу попрошу…
Васька и Драп стояли рядом, плечо к плечу, выжидая.
– Сидор! Я тебе сахару принесу… Сидор!
– Господин, баринок! Да мне бы, верьте душе, самому бы легче было. Ничего не могу! Я должен приказание исполнять… Дисциплина! Ведь меня тогда приказчик, Василий Василиевич, в шею выгонит! Вы то подумайте! Я знаю, что ночь не усну, на сердце слеза кипит, а не могу…
– Ему денег жалко… – шипел сзади Драп. – Вали, ты здесь хозяин…
– Я хочу, Сидор! – крикнул я. – Я хозяин! Сведи ее вниз! Пожалуйста… У меня есть на голубей… у меня больше рубля есть… Сидор… Я тебе отдам…
– Мы тебе костей насобираем, гвоздей… – вмешался Васька.
– Не могу, – коротко сказал Сидор. – Говорите с папашенькой. Не могу.
Ничто не действовало. Сахарная уже отвернулась от нас и стояла понуро. Уже давно пора было уходить нам. Меня, конечно, разыскивали по соседним дворам.
Помню, мы все трое подошли к Сахарной. Прощались. Маленькая надежда еще была, – может быть, отец позволит. Но, а если его нет дома? Иногда и по воскресеньям он ездил куда-то «по делам» в своем шарабане и возвращался поздно, А завтра, раным-рано, все уже будет кончено. Последний раз взглянули мы на приговоренную к смерти.
– Осерчали, молодой хозяин… – грустно сказал Сидор. – Не моя воля.
Когда мы выходили на помост, солнце било в глаза, и травка под водокачкой была яркая-яркая, и золотые цветы были так прекрасны. Так светло было кругом, так пышно дремали под солнцем зеленые ветла на откосе. Тихие облачка недвижно стояли в небе. И было так тяжело на душе. Сидор стоял в дверях. И хмуро было его лицо с ярким шрамом.
Мы вяло брели по огородам. Уже не было утренней захватывающей радости и ожидания таинственного, – что там? Что там, – теперь это было уже известно.
Васька было пригласил Драпа и меня порыться в мусоре, но Драп только отмахнулся. Шел и грыз ногти. А я… я думал об отце. Когда мы подошли к воротам, дворник уже сообщил, покачивая головой, что меня часа два искали по всем улицам и что мне теперь попадет.
– Проси отца! – настойчиво сказал Драп.
– А папаша дома?
– Никак нет-с… Уехали верхом в Новый Иерусалим.
– Это далеко?
– Сказывали, верст сорок… Обедать давно сели… Серчают на вас там…
Отец уехал… Верст сорок… Драп вывертом пустил камень в воробья, но промахнулся и со звоном посыпались стекла старой галерейки.
– Я тебе все уши оборву! – кричал дворник, пускаясь за Драпом.
Я услыхал только топот ног по крыше сарая и грозный крик дворника.
VДень прошел вяло. В кабинете отца темно. Отец, должно быть, приедет только ночью. Я ходил из угла в угол и ждал, думая все об одном. Если бы приехал отец!
– Спать, спать!..
Я покорно бреду в детскую и задерживаюсь в темной передней. Что это? Через открытое окно я слышу голос:
– Воды отнюдь не давать! Да хорошенько проволить… Отец! Он вернулся… Я уже слышу его быстрые шаги, уже хлопает дверь. Нет, теперь-то я не пойду спать. Сегодня воскресенье, и я знаю, что буду сидеть в кабинете долго-долго. Отец меня никогда не прогонит. Вот его свежий, веселый голос в столовой. Вот он говорит, чтобы зажгли в кабинете лампу.
– Ничего, не устал… – отвечает он на чей-то вопрос и идет в кабинет.
Я слышу, как со звоном высыпаются деньги, и начинают пощелкивать счеты. К нему, к нему…
Я проскальзываю в темный коридор, тихо вхожу в кабинет и усаживаюсь на большой клеенчатый диван. Здесь так хорошо тихо-тихо сидеть в полутемном уголке, прислонясь горячей щекой к холодящей клеенке дивана. Отец сидит за письменным столом. Горит лампа. Я слышу только короткий знакомый стук отсчитываемых монет: чок-чок-чок…
На столе груда медных денег, с краю счеты. Пальцы отца ставят все новые и новые кучки медяков. Я знаю хорошо. Вон самые крупные – идут ряд за рядом, как домики с трубами. Это пятаки. Четыре столбика по десяти пятаков и пятый сверху. Отец считает:
– Два с полтиной… да еще… два с полтиной… Откладывает на счетах, и мне слышится, как и костяшки как будто повторяют за ним:
Чик-чик… два с полтиной…
Вот маленькие, «тройчатки», кучки трехкопеечных, еще дальше – совсем маленькие «семитки» – по две копейки. Много, много денег. Отец мне кажется самым богатым человеком. Каждое воскресенье он сидит вечером в кабинете и пощелкивает на счетах, складывает медные деньги в серенькие мешочки и потом отшвыривает эти мешочки с тупым звуком на пол, в уголок. Эти мешочки приносит к нему толстый приказчик Василий Василиевич. У этого Василия Ва-силиевича какие-то странные глаза. Стоя в дверях кабинета, он всегда говорит с отцом, а одним глазом, пристально смотрит на меня, а если заговорит со мной, этот глаз начинает глядеть вбок. Говоря с отцом, Василий Василиевич переминается с ноги на ногу, очень тихо сморкается в красный платок, голос его становится совсем тонким, так что я даже боюсь, что у него горло тоже сделается тонким и перервется. Он, очевидно, не любит или не умеет говорить, потому что всегда почти повторяет только одно:
– Будьте покойны-с… Понимаю-с… При этом у него выходит: «Будькойныс» и «пымасс».
Я знаю, что отец любит, чтоб я сидел на диване в уголку. Он всегда, бывало, кликнет:
– Эй, капитан! Лезь на свое место!
Иногда, постучав на счетах, он обернется, взглянет на меня, кивнет головой, подмигнет и опять начинает считать. И дремлется мне, и тихо, и тепло на душе.
Я сижу, а он считает, иногда спрашивает:
– Ну, как наши дела? Два с полтиной… – да полтора… Ну, скажи, что хорошенького? Двадцать один, сорок два… На коленках не стоял?
– Нет… А сегодня мне Гриша песенку новую спел…