Имя розы - Эко Умберто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Северная Англия или Франция (?). Последняя четверть XII века
«Отличный выбор лекарств, – сказал Вильгельм. – Все из вашего сада?»
«Нет, – ответил Северин. – Тут многие травы редкие, в наших краях не растут. Уже немало лет мне привозят их монахи из самых дальних стран света. Я стараюсь смешивать редкие и ценные зелья с веществами, которые получаю из здешних трав. Вот смотри. Молотый игольник. Произрастает в Китае, подарен арабским ученым. Сокотрийский алоэ из Индии – дивно затягивает язвы. Серебряк оживляет мертвых, вернее сказать – приводит в чувство обмерших. Мышьяк страшно опасен, при принятии внутрь – смертельный яд. Борная соль хорошо лечит легкие. Трава буквица незаменима при ранении головы. Камедь – смола мастикового дерева – останавливает кровохарканье и истечение мокроты. Мирра…»
«Которая у волхвов?» – спросил я.
«Которая у волхвов. Но она прекрасно предупреждает выкидыши. Еще зовется смирной и получается от дерева, именуемого balsamodendron myrra. А это мумие, продукт разложения мумифицированных трупов. Служит для изготовления множества почти чудотворных препаратов. Mandragola officinalis, способствующая сну…»
«И плотским утехам», – дополнил мой учитель.
«Говорят, что так, но у нас, как вы догадываетесь, в подобных целях не употребляется, – улыбнулся Северин. – А взгляните на это. – Он взялся за склянку: – Кадмий. Незаменим для глаз».
«А это что?» – вдруг оживился Вильгельм, заметив на полке какой-то камень.
«Это? Мне его когда-то подарили. Думаю, это и есть lopris ematiti, он же ляпис-гематит. Надо полагать, обладает целебными свойствами. Но какими, я еще не разобрал. Ты его знаешь?»
«Да, – сказал Вильгельм. – Но не с лечебной стороны».
Он вынул из рясы ножик и поднес к камню. Когда ножик, лежавший на неподвижной ладони, оказался вблизи камня, он резко дернулся, как будто Вильгельм двинул запястьем – но он не двигал, а нож взлетел и приклеился к камню, издав легкий металлический щелчок.
«Видишь, – сказал Вильгельм. – Это магнит».
«А на что он?» – спросил я.
«Годится на многое. Я расскажу. Но сейчас, Северин, мне хотелось бы знать, есть ли тут что-нибудь для убийства людей».
Северин думал с минуту. На мой взгляд, слишком долго для такого простого и ясного ответа, какой воспоследовал. «Есть, и многое. Я же сказал, что граница между лекарством и ядом почти незаметна, греки и то, и другое называли pharmakon».
«А в последнее время отсюда ничего не исчезало?»
Северин опять задумался, потом сказал, взвешивая каждое слово: «Ничего. В последнее время».
«А прежде?»
«Не знаю. Не помню. Я в этом аббатстве тридцать лет, из них двадцать пять при травах».
«Многовато для простой человеческой памяти, – согласился Вильгельм. Затем внезапно: – Мы вчера говорили о дурманящих травах. Это которые?»
Северин и жестами, и мимикой выразил горячее желание избежать этой темы. «Надо подумать. Знаешь, у меня тут столько сильных снадобий… Давай лучше о Венанции. Что ты предполагаешь?»
«Надо подумать», – ответил Вильгельм.
Второго дня
Час первый,
где Бенций Упсальский кое-что рассказывает, еще кое-что рассказывает Беренгар Арундельский, и Адсон узнает, каково подлинное раскаяние
Несчастье перевернуло весь распорядок общины. Из-за находки трупа и всеобщей суматохи литургию так и не дослужили. Аббат немедленно отослал монахов обратно в хор молиться за душу убиенного собрата.
Голоса монахов пресекались. Удобная возможность видеть их лица открылась, когда на службе они опустили куколи. Нас тут же привлекло лицо Беренгара. Белое, напряженное, лоснящееся от пота. Накануне нам дважды намекали на его особые отношения с Адельмом, и тревожило нас не сообщение, что молодые люди, ровесники, дружили, а двусмысленный тон всех, кто упоминают об их дружбе.
Рядом с Беренгаром молился Малахия: мрачный, насупленный, непроницаемый. Рядом с Малахией выделялось столь же непроницаемое лицо слепого Хорхе. Напротив того, отличался нервностью весь вид Бенция Упсальского, ученого-риторика, виденного нами вчера в скриптории, и мы перехватили пронзительные взгляды, которые он время от времени бросал на Малахию. «Бенций взволнован, Беренгар напуган, – подытожил Вильгельм. – Допрашивать надо немедленно».
«Почему?» – наивно удивился я.
«Наша работа этим и неприятна, – ответил Вильгельм. – Неприятная работа – следователь. Бить приходится по самым слабым и в момент их наибольшей слабости».
В общем, сразу же по окончании службы мы нагнали Бенция, шедшего в библиотеку. Услышав, что Вильгельм его окликает, юноша попытался увернуться от беседы, сославшись на недоделанное задание. Он почти бежал от нас по направлению скриптория, но учитель напомнил, что уполномочен Аббатом вести в монастыре следствие, и Бенцию пришлось пройти с нами в церковный двор. Мы сели на балюстраде между двумя колоннами. Бенций выжидал, пока Вильгельм заговорит, и поглядывал на Храмину.
«Ну, – сказал Вильгельм. – Что же было сказано в тот день, когда вы обсуждали миниатюры Адельма – ты, Беренгар, Венанций, Малахия и Хорхе?»
«Вы ведь вчера все слышали. Хорхе заявил, что невместно уснащать стихотворными рисунками книги, содержащие истины. А Венанций сказал, что даже у Аристотеля говорится о шутках и словесных играх, как о средствах наилучшего познания истин и что, следовательно, смех не может быть дурным делом, если способствует откровению истин. А Хорхе возразил, что, насколько он помнит, Аристотель пишет об этом предмете в своей книге о Поэтике применительно лишь к метафорам. И что притом имеется два настораживающих обстоятельства. Первое – что книга о Поэтике, остававшаяся – видимо, велением Божиим – столько столетий неведомой христианскому миру, дошла к нам через руки неверных мавров…»
«Но ведь она переведена на латынь одним из друзей ангелического доктора Аквинского», – перебил Вильгельм.
«Вот и я сказал это самое, – ответил Бенций, мгновенно воспряв духом. – Я плохо разбираю по-гречески и смог ознакомиться с данной книгой именно в переводе Вильгельма Мербекского. Это-то я и сказал. Но Хорхе ответил, что есть второе сомнительное обстоятельство: что Стагирит[72] судит только о поэзии, которая ничтожное искусство, питающееся бренностями. А Венанций сказал, что и псалмы плоды поэзии, и в них использованы метафоры. И тут Хорхе взъярился и сказал, что псалмы рождены божественным вдохновением, и метафоры в них заключают истину, тогда как языческие поэты используют метафоры, чтобы распространять ложь, и заботясь лишь о наслаждении. И тогда я очень огорчился…»
«Отчего?»
«Оттого что я изучаю риторику, читаю язычников и знаю… по крайней мере верю, что чрез их поэзию до нас дошли и многие истины naturaliter[73] христианские. В общем, как раз тогда, если верно помню, Венанций заговорил о других книгах, и Хорхе разгневался еще сильнее».
«О каких книгах?»
Бенций поколебался и ответил: «Не помню. Какая разница».
«Разница большая. Мы пытаемся понять, что происходит у людей, живущих среди книг, в книгах, ради книг, и, следовательно, все, что они говорят о книгах, очень важно…»
«Это верно, – подтвердил Бенций, впервые улыбнувшись и чуть ли не просияв. – Мы живем ради книг. Сладчайший из уделов в нашем беспорядочном, выродившемся мире. Так вот… может, вы и поймете, что случилось в тот день… Венанций, который прекрасно знает… который прекрасно знал греческий, сказал, что Аристотель нарочно посвятил смеху книгу – вторую книгу своей Поэтики, и что, если философ столь величайший отводит смеху целую книгу, смех, должно быть, – серьезная вещь. Хорхе сказал, что святые отцы часто посвящали целые книги грехам, и что грехи тоже серьезная вещь, но и дурная, а Венанций сказал, что, насколько ему известно, Аристотель говорит о смехе, как о хорошей вещи и проводнике истины, а тогда Хорхе спросил с издевкой, не читал ли он случаем эту книгу Аристотеля. А Венанций ответил, что ее никому не случалось читать, потому что никто ее не видел, так как она, очевидно, не дошла до наших дней. И он прав, никто и никогда не видел второй книги Поэтики Аристотеля. Вильгельм Мербекский и тот не держал ее в руках. А Хорхе сказал, что если она до сих пор не нашлась, значит, она и не была написана, ибо провидению неугодно, чтобы прославлялись вздорные вещи. Я хотел всех успокоить, зная, что Хорхе вспыльчив, а Венанций как бы намеренно его злил. И сказал, что и в известной нам части Поэтики, и в Риторике есть много мудрых наблюдений об остроумных загадках. Венанций со мной согласился. Там с нами был Пацифик из Тиволи, хорошо знающий поэзию язычников, и он сказал, что в смешных загадках никто не сравнится с африканскими поэтами. И прочел загадку о рыбе, сочинение Симфосия: