Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Советская классическая проза » Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс

Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс

Читать онлайн Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 112
Перейти на страницу:

— Барткус с Юодкой мне и говорят: рассказывай, что там на самом деле, все выкладывай. Ну, я словечко, другое, сами понимаете, что значит к месту, да вовремя сказать. Я, милая свояченица, с первого дня был с тобой заодно, только понимал, что нам это бремя не по плечу, вот если бы еще Криступас…

Тут Константене разразилась такой бранью, что Казимерас тотчас же замолк: ее честь навсегда запятнана, а он еще праведником прикидывается. Почему он сразу ей в глаза не сказал, если все видел, почему помчался туда, почему не предупредил, почему ждал, когда все это случится, какой прок ей теперь от такого вмешательства Казимераса. Но тот стоял на своем: не миновать ей Сибири, никак не миновать — вот какие силки расставил Накутис. Казимерас еще долго бы клялся и божился, но Константене, бормоча себе под нос: Иуда, Иуда, направилась в избу и сняла там свою роскошную каракулевую шубу с лисьим воротником. Больше она ее никогда не наденет. Председательшу ждали узкая поношенная стеганка с замусоленным от постоянного прикосновения к коровьему животу плечом, ведра с пойлом и коромысло. Искариоты… — шептала она. Хотела им добра. И вот чем они отплатили, вот как поняли, поддержали. Но и в эту минуту она не плакала — такое уж черствое сердце было у этой женщины.

Так закончились те полные неуверенности годы, промелькнувшие, как метеор, в низком ужпялькяйском поднебесье, годы, обдавшие здешних жителей сверкающей пылью, летящей из молотилок, от вспахиваемой супеси, из груд провеянного зерна и с кривых тропинок; эти годы растворились в зубчатых лесах, тянущихся до самого горизонта, унеслись куда-то вдаль. Только Визгирда, выйдя во двор, будет все прислушиваться к чему-то тихими вечерами, чего-то ждать, увидит стекающую с конских морд воду, и ему будет мерещиться, что где-то далеко в пуще кто-то валит деревья, и их эхом будет дышать круча Малдониса, освещенная теплыми лучами заходящего солнца. Позже, когда рука Константаса или Казимераса обопрется о шершавую старческую палку, когда они, застыв в своих дворах, глянут на далекий большак — а он всегда был для них далеким, — на большак, по которому когда-то, в дни их малолетства, проходили войска кайзера и царя, — они всегда будут вспоминать ту пору, когда и их задело великим крылом времени…

И если кто-нибудь станет писать хронику этого колхоза, пусть обязательно вспомнит то раннее утро, когда в пустой горнице Наглиса загорелся первый луч, скользнул по подоконнику, потом по полу и задрожал на грязных листах бумаги, устилавших стол, на который навалилось несколько мужчин и одна женщина — может, в ту минуту Константене и пришла в голову мысль назвать свой колхоз «Луч»? Пусть вспомнит бледного Бернардаса Бендорюса, который в то утро распахнул стеклянную дверь на крыльцо, как Константене усаживала его за стол, рассказывая о колхозных новшествах, пусть летописец глянет на ее лицо, каким оно было в ту минуту, когда люди вышли на поля, пусть опишет, как хрустела под их ногами скованная стужей земля, а в небесной вышине трепыхались жаворонки, пусть опишет то светлое, лучащееся надеждой утро и то, как хлопал дверьми в избе Наглиса Казимерас, как приходил Визгирда, чтобы просить зерна или лошадь, как теплыми летними вечерами готовилась к маевке молодежь или как в саду гоняли мяч, тот самый, который Юзукас едва успевал вытаскивать из пруда, пусть опишет большой сад и первую толоку по сбору яблок — как их грузили дети, которых созвали со всех дворов, как таскали ящики на чердак, где пряно пахли разложенные плоды, и как мальчишки вгрызались в них зубами. Пусть опишет эту усадьбу с широкими гумнами, огромной ригой, пусть еще добавит, что дочка Казимераса Геновайте, чуть шепелявя, но зато с большим чувством выводила на вечеринках: «Отец, пусти гнедого на лужок», — и этим летописец многое скажет тем, кто видел и помнит те времена, а уж тому, кто не видел, всего не расскажешь…

Как многие и ожидали, бригадиром стал Казимерас. Отчасти он заменял и нового председателя, который появлялся в Ужпялькяй только для того, чтобы поймать какого-нибудь пацана со снопом колосьев, или, выклянчив бутылку, напиться; он никогда «не видел», как рубят казенный лес, тащат из сарая солому… Поэтому и любили «за доброе сердце». Когда председателя угощали, лица женщин, усаживавших его за стол, сразу же округлялись, становились мягкими, ясными и ласковыми, глаза ярко и доверчиво сияли. Только Казимерас ругался и плевался. Может, он чересчур важничал — ужпялькяйцы за это частенько над ним подтрунивали, — но от таких угощений всегда отказывался. Понемногу острословы присмирели.

— Положи сноп! — сказал однажды Казимерас Юзукасу, который пытался стащить с поля овес.

— Жалко, что ли?

— Положи. Кто тебя воровать научил? Отец? Отец тебя никогда этому не учил. Сам? Своим кроликам тащишь? Положи, и чтобы я никогда больше этого не видел.

Точно такие слова услышали от него и Криступене, и Константас, и Визгирдене, и таким непонятным и чужим сделался для нее брат, что она даже прослезилась. Но Казимерас придавил сапогом сноп ржи — сестра хотела было схватить его — и властно, требовательно повторил:

— Положи. Последний раз тебя предупреждаю. — И зашагал прочь, оставив ее посреди поля, у этого снопа. — Визгирдене стояла и озиралась вокруг, поглядывала на опушку леса, которая вдруг затянулась белесой, холодной, обжигающей сердце дымкой.

— Положи, — отдавался в ушах Тякле голос брата.

В светлый апрельский день, когда в окна стучали ветки набухшими почками, а небо было высоким, голубым, хотя дули быстро подсушивающие почву ветры, прошел слух: где-то в городе покончил с собой Вигандас Мильджюс. За несколько недель до смерти в дневнике, читая который, все пожимали плечами, не в силах что-либо понять, он взывал к какому-то раскаянию, молил о каком-то снисхождении, может, даже любви, которой ему не довелось испытать в детстве в доме эгоиста-отца. Кое-кто даже склонялся к мысли, что своей нелепой смертью Вигандас хотел искупить вину брата Миколаса — она слишком его давила. Эта мысль как-то всех задела — одних раздражали всякие разговоры о Вигандасе, другие шушукались по углам, но никто почему-то не хотел признать, что он и впрямь очутился в мучительном, безвыходном тупике, вообще некого было винить в его смерти, и сам Вигандас никого не винил, но многие злились на него, презирали его, словно он так поступил только из-за слабости или в отместку кому-то. Вигандас был намного сильнее и умнее, чем многие думали, но не тщеславный и тем более не жестокосердный, как кое-кто пытался его изобразить. Однако, чего греха таить, в некоторых, писанных за несколько недель до смерти словах Вигандаса, нет-нет да и прорываются горечь и бессильная обида.

«…Я прозябал в уголке, как какой-нибудь преступник, — писал он. — Я был послушным и униженным, однако все равно кому-то чем-то мешал. Для меня не жалели грубых слов, приклеивали чуть ли не к голому телу ярлыки — им, конечно, никто приклеивать их не станет, потому что они всегда держатся золотой середины, довольны собой, не стремятся к совершенству, даже бравируют этим, и тут некоторые могут проявить чувство весьма сомнительного юмора, который, надо признаться, пользуется большим успехом. Однако хватит ныть — все равно никого не переубедишь, никого не переделаешь, только будешь в их глазах еще более смешным и жалким, — писал он, обращаясь к себе то во втором, то в третьем лице.

Ты чистый, я знаю, сокрушаешься из-за своего целомудрия, что тебе еще остается. А мне говорят — не знаешь диалектики. Дело здесь не в диалектике, дело здесь в человеке. Или — или, выбирай. Быть или не быть — вот вопрос, — кричал Вигандас Мильджюс, и душа его рвалась в когда-то гулкую, но вдруг оглохшую и омрачившуюся даль.

Другой так и проживает свой век, словно давным-давно сделал выбор, и, сам того не подозревая, порой высмеивает себя, порой скулит и великодушно позволяет другому подтрунить над собой. Или, виноватый, оправдывается: так надо, так должно быть, я иначе не могу. Посторонние глумятся над ним, презирают, жалеют, ненавидят, пока он не вскочит и не закричит: поймите наконец, я иначе не могу. Чего вы ко мне привязались, уйдите, просит он. Одно он чувствует и знает: если не подчинится внутреннему приказу, вся его жизнь лишится смысла, да что там его — всему миру конец. Так ему порой кажется, такое значение придает он своему существованию. Может, у него слишком обостренное самолюбие, может, он слишком жаждет славы, наше время таких не терпит, и все-таки не стоит слишком глумиться над таким человеком, и это я говорю не для того, чтобы защитить себя и оправдать. Есть такая разновидность людей: они могли бы быть умными, даже хитроумными, а живут тихо, посвятив себя чему-то, пожертвовав собой, с легкомысленными хитрецами им не по пути, и порой диву даешься, как человек не понимает другого, какая непроходимая пропасть их разделяет. Иной так и кончает свою жизнь — ожесточившийся, погрязший в пороках, непонятый, вечно чему-то сопротивляющийся, не услышавший ни единого слова, которое бы свидетельствовало о том, что его ценят и уважают, — это иногда приходит потом, такого человека «открывают», и только после того как проштудируют всю его жизнь, примут во внимание то, к чему он каждую минуту, на каждом шагу стремился, после того как взвесят его добрые и дурные дела, то, от чего он по какой-то причине отрекался, что когда-то отвергал, вот тогда и выяснится, что мы имели дело не только с пороками и странностями — за ними стояло нечто бо́льшее.

1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 112
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс.
Комментарии