Цвет страха - Уилл Мюррей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Агент Грилье очарован до такой степени, что до сих пор не выносит критики в адрес «Евро-Бисли». Сатюрель вернулся до смерти напуганный и наотрез отказался возвращаться туда. Агента Папилье уже третий день непрерывно тошнит.
— Что же он там увидел, бедняжка?
— Он сумел описать лишь нелепую роскошь и слепящие огни Кляксы, но большего добиться от него не удалось. Кажется, говорил еще что-то о необычайно ярком зеленом свете.
Доминик Парилло вскочила на ноги.
— В таком случае я немедленно отправляюсь!
Офицер отрицательно покачал головой.
— Прошу вас! Судя по всему, за воротами Кляксы скрывается великая тайна, и ее необходимо разгадать. — Доминик расправила плечи и горделиво выпятила подбородок. — Я еду туда сегодня же. Сейчас же. Я не боюсь. Искренняя преданность любимой стране и ее культуре сделала меня бесстрашной.
— Вы отправляетесь в Америку, — напомнил офицер.
Услышав эти слова, Доминик рухнула в кресло и залилась слезами, приложив к глазам белоснежный льняной платочек, кружевные уголки которого предусмотрительно были пропитаны раствором цианида на тот случай, если его хозяйка окажется в руках врага.
— Вам поручается следить за всеми необычными событиями, имеющими отношение к корпорации Бисли, — продолжал офицер. — Хорошо бы вам удалось устроиться к ним на работу.
Доминик опустила плечи и уткнулась лицом в смертоносный платочек.
Офицер издал яростный крик, перемахнул через стол и навалился на своего лучшего агента. Они покатились по полу, вырывая друг у друга ядовитый платок, который Доминик тщетно пыталась укусить своими крепкими хищными галльскими зубами.
* * *Когда лайнер авиакомпании «Эр-Франс» совершил посадку в международном порту Фьюризо, первым желанием Доминик было спрятаться в туалетной кабинке и улететь домой тем же самолетом.
И все же долг перед своей страной вынудил женщину покинуть удобное кресло и окунуться в насыщенный влагой воздух Флориды.
Мучения Доминик начались в первую же секунду, едва она вышла из салона.
Ее кожу безупречного молочного оттенка немедленно обволокло жарким липким воздухом, а парижская прическа Доминик превратилась в сырую массу, похожую на разбухшие кукурузные хлопья. Изящное платье девушки тут же пропиталось влагой и утратило форму.
Ее окружали грубые люди с неприятным акцентом. Разговаривая по-французски, они произносили слова целиком, даже конечные согласные, потому их трудно было понять. Что же до одежды американцев, то эти лохмотья определялись всего одним словом: «мерзость».
Положение с продовольствием оказалось еще хуже. В бакалейных лавках не «водилось» хорошего хлеба, сыры были начисто лишены аромата, а вина наводили на мысль о пойле для скота. Из соусов здесь употребляли только «пикан», который американцы иногда называли «кэтсуп», иногда — «кетчуп». Их кулинарам недоставало изысканности, портным — утонченности и мастерства. Окружающее было грубоватым и тяжеловесным — все, от пищи до людей, которые, как отметила Доминик, тоже чувствовали себя довольно неуютно в этом жарком неприветливом мире.
Она устроилась в «Мир Бисли» переводчиком, но не узнала ничего интересного. К Доминик, как, впрочем, и к другим работникам компании, относились столь бесчеловечно, что она вынуждена была взять расчет.
После переезда в Ванахейм, Калифорния, дела Арлекина отнюдь не пошли на лад, несмотря на то что изнуряющая влажная жара атлантического побережья сменилась восхитительным сухим теплом. После двух месяцев жизни на новом месте оно оказало на Доминик весьма расслабляющее действие, куда более вредоносное, нежели климат Флориды, высасывавший из нее все силы.
Однажды в дорогом ресторане — там даже держали швейцара, который отгонял машины гостей на стоянку, — она заметила в меню блюдо под названием «французское фри». Глаза Доминик разгорелись, и она тут же заказала кушанье.
— Что на гарнир? — поинтересовался официант.
— Ничего. Просто тарелку фри и ваше лучшее вино.
Когда фри наконец принесли, Доминик обнаружила, что оно не было ни французским, ни сколь-нибудь съедобным. Пожалуй, сие блюдо мог переварить только луженый желудок англичанина. Доминик рассеянно поводила вилкой по тарелке и выпила целую бутылку помоев с этикеткой «шардоннэ».
В другой раз она набрела на так называемые французские гренки — по крайней мере так значилось на грифельной доске у дверей кафе. Если бы не гренки, Доминик ни за что не решилась бы войти — столь отталкивающие ароматы струились из помещения.
Тем не менее, девушка переступила порог и заказала две порции гренок.
— И ваше лучшее столовое «бордо», — добавила она.
— Простите, «бордо» мы не подаем.
— Ну, тогда «божоле».
— У нас нет патента на торговлю спиртным, мадам, — объяснил официант.
Еще одна загадка! Во многих ресторанах не было ни пива, ни вина. Даже плохого пива и плохого вина, которые эти неотесанные болваны производили в огромных количествах.
— Тогда чашку кофе. Черного.
Принесли гренки, и Доминик, едва взглянув на них, поняла, что это блюдо никакого отношения к французской кухне не имеет, хотя отдаленно и напоминает гренки.
Девушка выпила тогда огромную кружку кофе, который показался ей солоноватым из-за горьких слез, непрерывно катившихся по ее щекам.
Особенно отвратительными оказались кинофильмы, дешевые и безвкусные, как, впрочем, и телепередачи. Единственной светлой искоркой в этом мраке были киномарафоны Джерри Льюиса, которые шли в День взятия Бастилии, и его же многочасовые телепрограммы в День Труда. Как только Льюис запел «Ты не останешься одна», Доминик поспешно записала его на пленку, и отныне песня эта стала ее самой любимой.
До сих Пор девушке и в голову не приходило, что Джерри может петь.
К тому времени, когда поднялась шумиха вокруг «Америкен-Бисли», Доминик Парилло превратилась в бледную тень бывшей себя. Она пребывала в угнетенном состоянии духа и непрерывно терзалась мыслями о самоубийстве посредством любых предметов, какие только попадались под руку. Начальство упорно отказывалось снабдить Доминик таблетками цианида, устроить ей выдолбленный зуб или выслать отравленный платок.
Поэтому Доминик приобрела маленький аэрозольный баллончик клопомора «Черный Флаг». В случае необходимости она могла бы сунуть распылитель в горло и нажать на кнопку своим необычайно сильным и проворным языком, который в свое время обеспечил ей быстрое продвижение по службе. Мужчины обожали умелый язычок Арлекина. Во всяком случае, соотечественники. Американцы же, как правило, отпускали по поводу ее «французских» поцелуев малоприятные замечания, но не хотели — а может, не могли — объяснить, почему такой поцелуй приписывался именно французам, а не какой-либо иной нации.
Доминик торчала в Виргинии уже целых три недели, работая телерепортером европейского канала, когда внезапно разразилась Вторая гражданская война. Фургон француженки очутился на месте происшествия одним из первых.
Удостоверение журналиста оказалось самой лучшей маскировкой. Свобода граждан США ограничивалась множеством постановлений и законов, но журналисты, даже иностранные, по непонятным причинам были исключением из этого правила.
Выскочив из машины, Доминик обнаружила, что проникнуть на поле битвы невозможно, и ей оставалось лишь подслушивать разговоры работников телекомпаний, которые располагали вертолетами, следившими за сражением сверху.
Удивлению Доминик не было границ. Государство раскололось на два враждебных лагеря, но журналистам, казалось, было плевать на судьбы своей страны. Их интересовала только информация.
Случись нечто подобное во Франции, этих репортеров казнили бы без суда и следствия, столь открыто они пренебрегали гражданским долгом.
Когда наконец битва началась, конфедераты сняли свои посты, и представители прессы ринулись на поле. В первую секунду Доминик показалось, что они собираются вступить в драку, однако она ошибалась. Журналистов влекла романтика битвы, и их бесстрашие перед резким свистом медленных мушкетных пуль могло бы вызвать уважение, если бы не было явным следствием потрясающего безрассудства.
Тем не менее, девушка продралась сквозь колючий сосновый лес, миновала бездействующие артиллерийские батареи прошлого века и, выскочив на арену сражения, с изумлением воззрилась на одежду солдат, столь напоминающую форму войск Наполеона III.
Это обстоятельство только лишний раз подтверждало истину о том, что Америка ничего не дала мировой культуре, а лишь черпала из нее.
— Я не могу отличить противоборствующие стороны, — пожаловалась она своему американскому коллеге, который снимал все подряд, будто турист с вершины Эйфелевой башни — без всякой системы с каким-то безумным исступлением.