Веселые ребята - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гинеколог Чернецкий закрыл за собой дверь кабинета и сказал, чтобы готовили больную к операции. Он спустится через десять минут. На письменном столе его стояли две фотографии: матери, Любови Иосифовны, и дочери, Натальи Чернецкой. Он внимательно всмотрелся в каждое из этих лиц. Оказывается, они были похожи друг на друга. Да, узкие глаза и вот эти продолговатые скулы. Ему пришло в голову, что между покойной матерью и растущей дочерью нет никакой разницы, если не считать, что одна жива и ей четырнадцать, а другая мертва и ее больше пяти лет назад благополучно спрятали в землю.
«Да ведь это все временно, — холодея от того, что приходит в голову, пробормотал гинеколог, — ну, сейчас, сегодня, скажем, мы живы, а завтра, скажем, нас не будет, и что? Какая разница: год туда, два сюда, если кончается тем же самым?»
Он вспомнил, как заболевшая мать продолжала ревновать отца и как она, лысая от химиотерапии, сидела у окна, ждала, пока подъедет его машина, и тут же, дождавшись, хватала со стола зеркальце и начинала судорожно красить губы, подводить дряхлеющие узкие глаза…
На что она рассчитывала? Что статный холеный отец опять потянется к ней, к этой ее облысевшей плоти? А девочка, дочь их Наталья Чернецкая, которую сам он только что катал в розовой коляске по приятно шуршащему осенней листвой скверу? Куда она так торопилась, когда в четырнадцать лет затянула в себя чужого наглеца?
В разгаре этих новых и жутких мыслей в дверь заведующего отделением поскребся розовый ноготок санитарки Зои Николавны, и тут же возникла на пороге вся она — светловолосый, взволнованный ангел с полуоткрытым от страдания ртом.
— Живой? — полуоткрытым ртом спросила санитарка Зоя Николавна.
Гинеколог Чернецкий первый раз в жизни увидел ее так, как он никогда ее не видел, даже и не представлял себе, что так вообще можно кого-то видеть. Зоя Николавна стояла под его напряженными глазами словно под рентгеновским аппаратом, и зрачки гинеколога медленно и дотошно изучали эту новую, неожиданно раскрывшуюся ему Зою Николавну. Под светлыми сияющими ее волосами метались совершенно одинаковые, мокрые, ноздреватые существа, которые сама Зоя Николавна считала своими мыслями. Существа эти были больны, поражены каким-то неизлечимым псориазом, вызывающим сильный зуд внутри всей ее головы, и бедная, рано или поздно обреченная на смерть Зоя Николавна, думая все время об одном и том же, как бы изо всех сил скребла ногтями одно и то же место. Она в кровь расчесывала затею, как ей устроиться в жизни и выйти замуж за Чернецкого и победить его крикливую жену Стеллочку, но в это же самое время — если всмотреться глубже, — можно было увидеть, как ниже, под ее прозрачной кожицей, билось уставшее сердце, ничего не умеющее и полностью зависящее от этих ноздреватых, мокрых существ. Как дважды два было ясно, что, если уж они совсем замучают Зою Николавну, оно, это ее беззащитное, молоденькое сердце, уродливо скорчится, станет из розового синевато-серым и лет через пятнадцать-двадцать организует Зое Николавне веселую жизнь с нитроглицерином и вызовами неотложки.
— Я живой, — ответил между тем заведующий отделением Чернецкий, желая заглушить в себе тяжелое чувство и как можно крепче зажмуривая эти свои новые, неожиданные глаза. — Как ты добралась вчера, детка?
Стеллочке тоже было очень и очень несладко. Она даже подумала бросить все и укатить на дачу к дочери, но оставлять мужа одного в городе с этой «лимитчицей» — как быстро и верно окрестила Стеллочка Зою Николавну — было по меньшей мере неразумно, и нужно было, наоборот, продумать новую тактику поведения и подготовиться к худшему. Существовал еще один человек, а именно тот самый немолодой «сослуживец», который уже третий год морочил Стеллочке голову. С одной стороны, все эти совместные поездки, эти белокрылые океанские лайнеры, эти, со свежевымытыми палубами, катера, дивное время в роскошной гаванской гостинице «Капри», где у входа седой, очень смуглый усатый портье почтительно склоняет голову, когда ты впархиваешь с раскаленной, заросшей пальмами улицы, а потом поднимаешься на лифте к себе в номер, и ветер с океана раздувает пышную белую занавеску твоего открытого окна, и ты, зажмурившись, долго стоишь под душем — в беломраморной, с золотом, ванной комнате (ах, американские эксплуататоры, ах, кровососы!), а потом в белом платье спускаешься в ресторан, где проворные, тоже очень смуглые, с проборами, официанты подают тебе на белых блюдах совершенно невиданные вещи: кальмары, например, в белом вине, или устриц, или — из свежезарезанной, американскими кормами откормленной кубинской коровы — сочные бифштексы… А картофель — боже мой! Шестнадцать видов картофеля! И есть даже такой сладкий, что никогда и не подумаешь, что это, честно говоря, тоже картофель! А ананасы, из которых ручьями льется сок! А кокосовые орехи с голову московского школьника! Ах, да что говорить!
Потом наступает ночь. И тут на твоем ночном столике зажигается огонек телефона одновременно с мелодичным звонком.
— Спишь, золотце мое?
Да разве можно спать в такую ночь! И почему, кстати, люди не летают, как птицы? Ну почему? Почему?
— Нет, дорогой, я не сплю.
— Ждешь, золотце мое?
Он еще спрашивает!
— Жду, дорогой.
— Ну, я топаю, открывай.
И притопывает, и открываешь. Стоит в белой рубашке, в легчайших бесшумных сандалиях, в руках бутылка коньяка, связка бананов.
— А, ты уже и расстелила, умница моя, ты уже и платьице сняла!
Но это всё — в Гаване. Здесь у «сослуживца» жена Тамара и двое близнецов, Миша и Гриша. У Тамары камни в почках, часто ездит на воды. У Стеллочки против этой Тамары один (зато какой!) камень за пазухой: «Опостылела-а-а-а она мне!» Ни позвонить, ни встретиться по-человечески! Стоит только этой, с камнями, вернуться с курорта, сослуживец поджимается, глаза опускает. Боится. Как бы чего… Положение, как говорят умные французы, обязывает. В Тамарино отсутствие тоже не очень разгуляешься, потому что Миша и Гриша. Хотя они спят, когда Стеллочка звонит ему по ночам для интимного разговора. Он боится, правда, что телефоны тоже прослушиваются. Но что же делать, если встречи их — такие короткие! Такие судорожные!
Нет, Гавана, конечно, Гавана. И больше ничего. Любовь моя. Остров зари. Багряной.
После страшной этой ночи с лимитчицей в мужнином кабинете Стеллочка позвонила сослуживцу домой. Рано утром, часов в девять. Специально позвонила в квартиру. Пусть. Подошла, громыхая своими камнями, супруга Тамара. Стеллочка вдруг набралась наглости (нервы расшалились!) и попросила Бориса Трофимовича. Тамара поинтересовалась, кто спрашивает.
— Сослуживица, — ответила в трубку Стеллочка и мысленно показала Тамаре язык.
— Сейчас, — не очень любезно ответила хворая Тамара.
— Слушаю.
Голос хриплый, дрых небось.
— Дорогой, у меня неприятности.
— Да, вы можете подписать это без меня, да, я разрешаю, — залопотал дорогой.
Стеллочка швырнула трубку. Вот какие дела. Чужие мужья, чужие жены. Посторонним вход воспрещен. Доживем до понедельника. Прощайте, голуби. До свидания, мальчики.
Стеллочка захлебнулась слезами. Позвонить еще раз, сказать:
— Здравствуйте, Тамарочка! У меня с вашим мужем интимные отношения. Он без меня дышать не может. А у вас, Тамарочка, кроме камней на обоих глазах по бельму. Всего доброго!
И всё. Завтра — увольнение. И никакого острова. Никаких больше устриц.
Мальчик Орлов стал замечать, что все вокруг него изменилось с тех пор, как он вернулся в Москву из лагеря. Во-первых, когда пришли эти, родители Наташи Чернецкой, и сообщили, что у них с Наташей действительно должен был быть ребенок, но его уже никогда не будет, он ждал, что мать устроит ему дикую головомойку, но мать ничего не сказала. Совсем ничего. Когда побледнел первый стыд, отхлынуло все обжигающее, ярко-черное, что ослепило его, когда они начали орать и в это время вошла его мать, а это черное отхлынуло и он опять прозрел, первое, что бросилось ему в глаза, была материнская, вдруг согнувшаяся, осевшая, как мартовский сугроб, спина. Все остальное, что прикреплялось к этой спине, осталось вроде бы прежним: волосы, руки, шея, но поскольку спина стала робкой и слабой, то и голова материнская, высоко закинутая, и светлые, своевольно вьющиеся ее волосы, и — главное — глаза, бесстрашные и твердые, как у него самого, — все это вдруг стало казаться чужим, наспех и неправильно подобранным к пристыженной и неуверенной спине. Орлов не понял, то ли это произошло, пока они орали и она все узнала про ребенка, которого уже не будет, то ли она вернулась откуда-то такая вот согнувшаяся, а они своим криком только добавили. Как бы то ни было, но она так и не распрямилась, так и ушла, составленная из двух разных женщин, в свою комнату и ни слова не сказала ему. Ни в чем его не упрекнула. Бабушка Лежнева тоже ничего не сказала, только поморгала на него своими настрадавшимися глазами. Более того: через три дня бабушка Лежнева выстояла дикую очередь в магазин «Руслан» на Смоленской и вернулась оттуда с рубашками для Орлова: голубой и розовой. Обе были и скроены, и сшиты в Болгарии. Мать же в то утро, пока бабушка Лежнева томилась на солнцепеке перед входом в «Руслан», коротко сообщила ему, что нужно, наверное, переходить в другую школу. Сообщив это, она рывком вымыла чашку и ушла на работу. Вернувшись из «Руслана», бабушка Лежнева сказала «примерь», и он примерил розовую.