К. Н. Батюшков под гнетом душевной болезни - Николай Николаевич Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аллегории, как видно, равносильны поэтически прикрытой иносказанием самоисповеди поэта. В них, однако ж, почти совсем неприкрытым вышло непомерно гордое «себяпознание» его. Столь же мало прикрыт и притязательный до владычества над природою не обузданный волею и себе непокорный творческий дар. На языке обыденной прозы аллегория ясно показывает, что поэт почти непрерывно тратился на неудержимое создание в глубинах своей Души не спасительного для нее страха Божия, а разрушавших ее трепетных ожидании «слепой и жестокой богини». Почти ясным становится, почему личное поэтическое дарование казалось ему и «маленьким» по своей силе, и беспощадным по своему влиянию на него, «мучителем». Редко когда «на два-три дня» оно переставало тревожить его чувством слепого страха перед созданиями его же воображения. Такое безысходное и для гордого творческого духа неодолимое самоодоление неминуемо должно было завершиться саморазрушением. Мифу «злой судьбины» нельзя было не претвориться чудодейственно в действительность. Человек должен был страдальчески погибнуть, потому что в тайниках его сущности ничто не сопротивлялось его гибели: незыблемые основания свободы его духа были навсегда упразднены созданиями чего-то в роде «морали, основанной на философии и религии».
Двумя годами позже «Двух аллегорий», т. е. на 31-м году жизни, в поэтическом образе, написанном также прозою, Батюшков исповедал и свое «себяпознание» с нравственной стороны.
В 1817 году он жил покойно в деревне, писал «Чужое: мое сокровище!» и вот что написал в одном месте (II, 49–51) этого сборника чужих и своих мыслей:
«Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, каких много. Вот некоторые черты его характера и жизни.
Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра — ударился в мысли, в религию[69] и стал мрачнее инока. Лицо у него точно доброе, как сердце, столь же непостоянно. Он тонок, худ, бледен, как полотно. Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое — умирал! В походе он никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнию с чудесною беспечностию, которой сам удивлялся; в мире для него все тягостно и малейшая обязанность, какого бы рода ни было, есть свинцовое бремя. Когда долг призывает к чему-нибудь, он исполняет великодушно, точно так, как в болезни принимает ревень, не поморщившись. Но что в этом хорошего? К чему служит это? Он мало вещей или обязанностей считает за долг, ибо его маленькая голова любит философствовать, но так криво, так косо, что это вредит ему беспрестанно.[70] Он служил в военной службе и в гражданской: в первой очень усердно и очень неудачно; во второй удачно и очень не усердно. Обе службы ему надоели, ибо, поистине, он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста. Как растолкуют это? Он вспыльчив, как собака, и кроток, как овечка. В нём два человека[71]: один добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил; другой человек — не думайте, чтобы я увеличивал его дурные качества, право нет, и вы увидите сами, почему, — другой человек — злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко, мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия. Этот человек, то есть черный, прямой урод. Оба человека живут в одном теле. Как это? Не знаю; знаю только, что у нашего чудака профиль дурного человека, а посмотришь в глаза, так найдешь доброго: надобно только смотреть пристально и долго. За это единственно я люблю его! Горе, кто знает его с профили! Послушайте далее: он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто. Ум его очень длинен и очень узок. Терпение его, от болезни ли или от другой причины, очень слабо; внимание рассеяно, память вялая и притуплена чтением: посудите сами, как успеть ему в чем-нибудь?
В обществе он иногда очень мил, иногда очень нравился каким-то особенным манером, тогда, как приносили[72] в него доброту сердечную, беспечность и снисходительность к людям; но как стали приносить самолюбие, уважение к себе, упрямство и душу усталую, то все увидели в нем человека моего с профили. Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать; иногда туп, косноязычен, застенчив. Он жил в аде — он был на Олимпе. Это приметно в нем. Он благословен, он проклят каким-то Гением. Три дня думает о добре, желает сделать доброе дело, вдруг недостает терпения, на четвертый день он сделается зол, неблагодарен: тогда не смотрите на профиль его! Он умеет говорить очень колко; пишет иногда очень остро на счет ближнего; но тот человек, то есть добрый, любит людей и горестно плачет над эпиграммами черного человека. Белый человек спасает черного слезами перед Творцом, слезами живого раскаяния и добрыми поступками перед людьми. Дурной человек все портит и всему мешает: он надменнее сатаны, а белый не уступает в доброте ангелу-хранителю. Каким странным образом здесь два составляют одно, зло так тесно связано с добром и отличено столь резкими чертами? Откуда этот человек, или эти человеки, белый и черный, составляющие нашего знакомца? Но продолжим его изображение.
Он — который из них, белый или черный? — он или они оба любят славу. Черный все любит, даже готов стать на колени и Христа ради просить, чтобы его похвалили: так он суетен; другой, напротив того, любит славу, как любил ее Ломоносов, и удивляется черному нахалу. У белого совесть чувствительна, у другого медный лоб. Белый обожает друзей и готов для них в огонь; черный не даст и ногтей обстричь для дружества, так он любит себя пламенно. Но в дружестве, когда дело идет о дружестве, черному нет места: белый на страже! в любви… но не кончим изображения, оно и гнусно и прелестно! Все, что ни скажешь хорошего на счет белого, черный припишет себе. Заключим: эти два человека или сей один человек, живет теперь в деревне и пишет свой портрет пером по бумаге. Пожелаем ему доброго аппетита: он идет обедать.
Это я! Догадались ли теперь?»
Последние слова этой самоисповеди дают основание заключению,