Обреченные погибнуть. Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне: Воспоминания и документы - Арон Шнеер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плен. Германия
23 октября 1942 г. мы прибыли к месту назначения. Выгрузились из эшелона. Шел дождь с мокрым снегом. Длинная колонна советских военнопленных без ботинок и шинелей шлепала по грязи несколько километров, подгоняемая солдатами с собаками и криками «Schnell» (шнель – быстро). Привели в огромный лагерь, застроенный большими бараками. Лагерь был окружен двойной высокой (2,5–3 м) оградой из колючей проволоки с постовыми вышками, на которых стояли немецкие солдаты, вооруженные автоматами и ручными пулеметами. Поместили нас в карантинные бараки. Все были немытыми несколько месяцев, завшивели страшно. Полы в бараке покрылись вшами; мы «развлекались»: положив лист бумаги на пол, смотрели, как он шевелился над ползающими вшами.
Немцы с полным основанием боялись сыпного тифа. Поэтому следующий день начали с бани, где остригли наголо, дали по кусочку песчаного мыла, которым мы «побанились», потом нас прогнали через комнату, где здоровенные полицаи мазали малярными кистями все наши волосяные места какой-то мазью с запахом дегтя. Этот барьер я проскочил, т. к. было много татар (т. е. обрезанных). Нашу одежду всю отняли, выдали нательные рубахи и кальсоны, явно советские, сильно поношенные, но чистые, брюки и кителя синего цвета – перекрашенное обмундирование немецких солдат времен Первой мировой войны, такие же шинели и пилотки. На всех частях обмундирования сзади и спереди были нанесены яркой желтой краской огромные буквы «SU», т. е.
«Sowjetunion» – Советский Союз. Выдали и обувь – деревянные колодки, выдолбленные из цельного куска дерева. Они известны были мне по художественной литературе. Но я, читая в свое время французских и других западноевропейских писателей, не предполагал, что мне доведется когда-нибудь носить описанную ими обувь простонародья – «сабо» и как это будет неудобно, а порою и мучительно.
Попали мы в один барак с Толей Кузнецовым и со знакомым по Шепетовскому лагерю Иваном Шевченко. В бараке – трехэтажные нары; на них на каждого – матрац из бумажной сетки, набитый бумажной лентой. Вместо одеяла – такой же матрац холодный плюс своя шинель, которую надо оберегать, чтобы не уворовали. Полы – кирпичные. В бараке – две или три железные печки типа «буржуек». Топлива (брикетированного угля) давали мало, и было очень холодно.
Перед размещением по баракам прошли письменную регистрацию. Заполнили подробную анкету, сняли с нас отпечатки пальцев и взяли подписку об обязательстве исполнять законы о расовой чистоте: не вступать в связь с немецкими женщинами. За нарушение расового закона – смертная казнь. Нас это не пугало – нам было не до женщин.
Характерная примета: в любом сборище мужчин, особенно молодых солдат, если они сыты и здоровы, главная тема разговора – женщины. Но если мужчины оголодали, притом длительное время, то главная тема разговоров – еда. О женщинах если и вспоминают, то только о том, как они вкусно готовили и сытно кормили.
Итак, я зарегистрировался вновь как Леонид Петрович Бружа, русский, казак (!), мать – татарка, родился в 1922 г. в Темрюке, рядовой, студент института связи (не писать же, что студент идеологического вуза, а определенную степень образованности не скрыть). Присвоили мне номер «Stalag IVB 204728» и выдали «паспорт» – металлическую пластинку с перфорацией посередине; на пластинке этот номер был выдавлен. Пластинку каждый военнопленный обязан был носить на веревочке на шее; за утерю – строгое наказание. Храню эту пластинку как память о плене до сих пор. У Толи Кузнецова номер был 204727. Слово «Stalag» – сокращение от «Stammlager» – стационарный лагерь (для военнопленных). Этот лагерь находился в Земле Саксония, возле городка Мюльберг на Эльбе.
<…>
Но возвращусь к собственной судьбе. Дезинфекция, которую мы прошли при поступлении в лагерь, запоздала. В бараках вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Мы с Толей Кузнецовым были в числе первых жертв. Через три-четыре дня Кузнецова отправили в сыпнотифозный барак-лазарет, а на следующий день и меня. Как производилось выявление больных – не помню. Вероятно, специально ходили по баракам русские врачи из числа военнопленных. Я к тому времени уже потерял сознание. В эти же дни заболел сыпным тифом и Иван Шевченко.
Пробыл я без сознания дней пять-семь. Помню отчетливо одну невероятную сценку: я в полусознательном состоянии, в бреду выкладываю всю свою биографию и подноготную – и кто я по национальности, и где учился, и как был комсоргом и заместителем политрука. Чувствую, что возле меня стоит высокий человек, держит меня за руку, успокаивает, а я не могу остановиться. Как я потом узнал, это был врач, тоже военнопленный, доктор Клименко. Мы ни разу не говорили с ним потом о моей исповеди в бреду, но я ее запомнил и чувствовал, что это он дежурил возле меня. Никто другой моего бреда не услышал, все больные рядом на нарах тоже лежали без сознания.
Доктору Клименко я обязан своим спасением и как врачу, и как человеку. Он не только не выдал меня, но и продержал в сыпнотифозном бараке до февраля 1943 г., когда эпидемия тифа сошла на нет и сыпнотифозный барак превратился в обычный лазарет. Большинство военнопленных советских врачей – подвижники. В тяжелейших условиях, почти без медикаментов и перевязочных средств, при мизерных продовольственных пайках, под неусыпным надзором немцев они делали все возможное и невозможное для спасения попавших в беду советских солдат. Ожидала ли их благодарность? Вполне вероятно, что многим из них после фашистского плена пришлось испытать горькую долю узников сталинского ГУЛАГа.
Сыпнотифозная эпидемия в лагере шла волнами. Когда первая партия заболевших, к которой принадлежали Толя Кузнецов и я, стала постепенно приходить в себя, выздоравливать, поступала следующая группа больных без сознания. На этой стадии болезни больные ничего не ели, и это выручало выздоравливающих, у которых разыгрывался зверский аппетит – им доставалась баланда, картошка и хлеб людей, находившихся еще в тяжелом состоянии.
До 30 процентов заболевших умирало от тифа и наиболее частых осложнений – воспаления легких и поноса. Лечить было нечем. Почти никаких лекарств в распоряжении врачей не было. Были только медицинские градусники. В бараке, кроме доктора Клименко (имя и отчество его я, увы, забыл), был еще один – нештатный – врач из первых заболевших. Не помню точно его фамилию – то ли Сапунов, то ли Сафонов. В отличие от Клименко – невысокий, плотный, он, видимо, обладал большим опытом и помогал Клименко. О Сапунове говорили ребята, что он был захвачен в последний день обороны Севастополя и что ему – единственному из медиков – было присвоено звание Героя Советского Союза. Сам он ничего о себе не рассказывал. Как и Клименко, он относился ко мне доброжелательно и покровительственно и, как я понимаю, тоже прикрывал меня. Оба они были не только врачами и русскими людьми, они были советскими людьми. Мы не выясняли отношений, это было бы опасно, но и без разговоров все было понятно.
Первые месяц-полтора немцы даже не заглядывали в сыпнотифозный барак, панически опасались заразы. Но потом один раз в неделю лазарет навещал немецкий военный врач, усаживался на стул, перед ним в трех-пяти метрах представляли больного, тот снимал одежду, и немец издалека «осматривал» его, слушая разъяснения Клименко. Не помню, был ли при этом переводчик, или сам Клименко докладывал по-немецки. Выздоровевших выписывали. На каждого больного вели, как и положено, историю болезни, которую и держал в руках Клименко. Что он докладывал обо мне, как ему удалось задержать меня в лазарете до февраля – не знаю. И по этому поводу никакого разговора между нами не было. Месяцы, проведенные мною в лазарете, были, пожалуй, судьбоносными в моей жизни. В это время в лагере шла тщательная проверка всех пленных, выискивали евреев и комиссаров. Найденных или расстреливали здесь же, или увозили в лагеря смерти. А в сыпнотифозный барак проверяющие не сунулись. Видимо, Клименко знал все это и спасал меня в своем лазарете.
В начале декабря одним из первых выписали из лазарета Толю Кузнецова. Перед расставанием мы обнялись и даже прослезились. Порвалась последняя ниточка, связывавшая меня с друзьями-сослуживцами по Красной Армии. Больше мы с ним не встретились. Когда я вышел из лазарета, Кузнецова уже куда-то отправили из шталага.
В лазарете я сблизился с Иваном Шевченко – настоящим русским богатырем, знакомым еще по лагерю в Шепетовке. Это был великан двухметрового роста, с большими мощными руками, рыжеватый, весь в веснушках и… татуировках. Донской казак, он, по его словам, провел много лет в советских лагерях – за разбой. Как он говорил, сроков он нахватал лет на 100, но как-то освобождался каждый раз. Перед войной он оказался на свободе и был призван в Красную Армию. В плен он попал в мае 1942 г. вместе с десятками тысяч красноармейцев в Керченском сражении, проигранном бездарными командующими Козловым и Мехлисом. Человек огромной физической силы, Иван Шевченко вызывал невольное уважение у немцев. Они называли его «Der Große Iwan» – «Большой Иван» и даже иногда подкармливали сверх нормы, учитывая его размеры. И вот этот Иван, отсидевший годы в советских тюрьмах и лагерях, сохранял верность Родине и отвергал многократные попытки завербовать его в казачьи отряды или позднее во власовскую РОА, избрал горькую судьбу военнопленного и голод. В середине декабря его выписали из лазарета.