Бета-самец - Денис Гуцко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гриша, я не смогу переступить… Прости. Я понимаю цену.
Долгое время я считал, что мама сделала это исключительно из жалости к недотепе Зине, которую угораздило влюбиться в ее мужа. Искушение жалостью наверняка было мучительно для мамы. Со временем я стал осторожно допускать, что ею могла руководить еще и месть. Изощренная и тотальная: мама не стала бы размениваться по мелочам. Вот тебе твоя любовница-калека под бок — живи и мучайся, гад.
Не пришлось бы даже ничего изобретать. Все можно было подглядеть в соседнем переулке. В котором жил Петя, мой ровесник. Петя не ходил и не говорил, только мычал. Инвалид детства. Летом его вывозили в каталке во двор, под навес, и он сидел там часами, а вокруг прогуливались куры, поклевывая блики на спицах колес. Изредка Светлана, Петина мать, катала Петю по близлежащим улочкам, стирая платком слюну с его обнесенного красными прыщами подбородка. Каждый год пятого сентября, в день рождения Пети, она одевала сына в костюм и везла к соседскому дому, через дорогу наискосок. Ставила каталку, садилась рядом на лавку и просиживала так несколько часов, лузгая семечки и стреляя у прохожих сигареты. В этом доме жила врач, которая приехала по вызову, когда Светлана рожала. Ехала «скорая» долго, роды уже начались. Это была одна из первых рабочих смен молодой фельдшерицы Насти. Только после училища, а старшего в смену не дали: штат не укомплектован. Одна. Сказали: если что, вызывай другую бригаду. Но она не вызвала. Поздно было вызывать. Роженица орала: «Помоги, что стоишь?» Настя кинулась помогать и повредила ребенку позвоночник. У самой Насти через несколько лет родились погодки, Саша и Ксюша. Занимались бальными танцами. А в доме наискосок жил Петя, и каждое пятое сентября мать одевала его в костюм и привозила к ее дому.
Но, может быть, это лишь мои выдумки и мама совсем не думала о мести. Какая месть, когда так плохо тихоне Зиночке, которую она так подробно изучила, помогая заговорить в полный голос?
— Я к вам пишу. Чего же боле…
Пожалуй, я надумал лишнего. Маме все-таки было не до мести. Нет. Предстояло разворотить вселенную, спасая несчастную мышку-норушку.
Однажды — Зинаиду только что перевели из психиатрического отделения ЦГБ в Долгопрудненский диспансер — я ездил к ней с мамой, помогал тащить баулы. Мама отвозила Зинаиде теплое одеяло и постельное белье, своего в диспансере не хватало, и родных просили помочь, кто чем может. К слову, родные Зинаиды, отчим и сестра, которым мама — чтобы дать людям шанс, как она говорила, — написала в самостийный Донецк, телеграфировали, что приехать зпт выслать посылку не могут связи полным отсутствием денег тчк.
Тогда мама еще не собиралась забирать Зинаиду в наш дом. Начальный план был не такой кардинальный. Навещать, снабжать лекарствами, следить, чтобы не обижали. Вполне гуманный и уравновешенный подход… Очевидно, я недостаточно знал свою маму, если мог предположить, что этим все ограничится.
До нашей совместной поездки она наведывалась в Долгопрудный несколько раз, на автобусе. Теперь, из-за обилия вещей, решила ехать на электричке. Была середина марта, солнечного и слякотного. Мы долго стояли посреди перрона, на который прибывали плохо одетые, крепко пахнущие люди с рюкзаками и спортивными сумками. Многие курили. Молодежь густо материлась, доставляя мне нестерпимые мучения: их было много, они были старше меня, я не решался их одернуть… Мама делала вид, что их не слышит. Когда электричка наконец подошла, начался штурм, сопровождаемый многоголосой руганью и безжалостной работой локтей. Благовоспитанным и робким — таким, как мы с мамой, — не было места на этом поезде. Мы стояли, растерянно наблюдая, как наполняются вагоны. Но тут какой-то человек в форме, машинист или кондуктор, проходивший мимо, остановился, посмотрел на нас, скомандовал:
— А ну-ка!
И, подхватив самый большой баул, ринулся в самую сечу. Мы бросились следом.
— Ну-ка! — кричал человек в форме. — Посторонись! Спецконтингент! Кому сказал, пропускаем! Сейчас всех высажу! Пропускаем спецконтингент!
Скоро он впихнул нас в тамбур, сунул маме в охапку развязавшийся баул и, буркнув: «Так вы до второго пришествия стоять тут будете», потрусил дальше по своим делам.
Поездка запомнилась на всю жизнь. Когда кто-нибудь в тамбуре решал сменить место или позу и людской брикет приходил в движение, мне казалось, что ребра мои вот-вот — теперь-то уж непременно лопнут. Наш багаж крайне раздражал наших попутчиков. Его пинали, его требовали убрать, его грозились выкинуть на ближайшей станции. Концентрация хамства была столь велика, что я уже никак на него не реагировал — наблюдал, притаившись, как наблюдают за выходками стихии.
Доехали. Дошли от станции до диспансера. У мамы в одной руке узел с простынями и полотенцами, в другой подушка. У меня перепачканный сверток с одеялом.
Когда проходили под вязами, высаженными перед входом в диспансер, мама остановилась, чтобы передохнуть, и вдруг принялась вполголоса читать вступление из «Мцыри»:
— Немного лет тому назад,Там, где, сливаяся, шумят,Обнявшись, будто две сестры,Струи Арагвы и Куры,Был монастырь…
От торжественности происходящего у меня щипало в носу.
Заспанный сторож пропустил нас через проходную, велел идти в главный корпус и ждать главврача. Снизу синие, сверху беленые стены — как у папы в театре. План пожарной эвакуации. Плакаты о пользе гигиены. Мухи. Пришел главврач, разрешил маме отнести Зинаиде Ситник белье и гостинцы. Меня «в палаты» не пустил. В помощь маме отрядили пожилую медсестру гренадерских размеров. Я остался дожидаться их возвращения в коридоре главного корпуса. Жужжали мухи. В глубине здания предсказывало погоду радио. По двору ходили бледные нечесаные женщины в толстых зеленоватых халатах поверх полосатых пижам. Молодые выглядели хуже старых: морщины добавляли этим лицам содержания. Возле одного из корпусов сидели на длинной лавочке женщины, одетые кто в линялую робу, кто в спортивный костюм, и неспешно что-то обсуждали. Они были другие. С осмысленными, недобрыми лицами, с четкими, тяжеловесными жестами. Зэчки. Оседают здесь после тюремных сроков: идти некуда, жить негде, с нервами сложно — им выправляют бумаги на принудительное лечение и прописывают в Долгопрудном. Мама рассказывала об этих зэчках папе, стараясь втолковать ему, в какую передрягу угодила со своим диагнозом его недавняя Падчерица.
— Ты понимаешь, как это ужасно? Она… совершенно безоружна. Она там не выживет. О выздоровлении вообще говорить не приходится. Мы не можем ее там бросить.
Зэчки чешут у себя между ног, закуривают «Беломор», сплевывают сквозь зубы. Впечатляют. Но я думаю не о них.
Я думаю о том, что у нас с мамой в этом пропащем месте — особое дело. Мы здесь для того, чтобы спасти человека. Зинаиду. И вроде бы не за что ее спасать. А все-таки нужно. Нам самим так нужно. Потому что мы тоже — другие. Мы не можем иначе.
Я еще весь с потрохами маменькин сынок и доверяю ей беспрекословно.
21
Анна сидит на краю кровати. К плечу прилипла пушинка.
— Я в душ, — роняет она. — Дождешься?
Топилин молча улыбается ей в спину, наблюдая, как капелька пота сползает по ложбинке позвоночника — короткими рывками, огибая каждый позвонок. Он только что поднял с пола и повесил на перила террасы брюки. Рылся в карманах в поисках зажигалки. Анна решила, что он собрался уходить. Она хочет, чтобы остался, но просить не станет.
Надевает халат.
— Дождись, — говорит она, поднявшись, и размашисто захлопывает полы халата. — Позавтракаем.
Уходит, оставив Топилина лежать с неприкуренной сигаретой в руке. Зажигалки нигде не видно. В доме напротив тараторит русский рэп.
Медленно угасают отголоски ее тела. Пойманного в ладонь, скользящего по коже, тающего на языке.
Он разминает в пальцах сигарету и представляет, как Анна идет по коридору. В тонком халате. Мимо разнообразной рухляди, вываленной тут и там в припадке вещевого эксгибиционизма. Бесхвостый кот смотрит ей вслед осведомленным взглядом. Она несет свою слабо защищенную наготу, прилипшую к плечу пушинку мимо исцарапанных, исписанных стен — в затхлую душевую, где ей придется сторониться оставленных этими людьми следов: мыльных пучков волос, плевков, раскисших ватных дисков, бутылок, пакетиков, окурков, вдавленных в трещины стен. Странно: воображая детали коммунального паскудства, начинающегося сразу за дверью, Топилин не испытывает ни малейшей брезгливости.
Бабочка на левом бедре. Простенькая, наколотая синей тушью. Наверняка давно, сейчас такие не колют. На передней стороне бедра, на самой мякоти. Вспорхнула и летит. Перелетает с места на место.
Когда Анна вернется, им предстоит самое сложное: «после постели». Пока лежишь голый в белом прямоугольнике — все хорошо, все правильно. Ничего не нужно делать. Все сделано только что. Можно молчать. Можно и говорить, конечно. Каждое сказанное слово — такое же голое, как ты сам. Без вранья. Но за пределами белого прямоугольника без вранья уже не обойтись.