Абсолютное соло - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще задолго до того, как всерьез заняться театром, он чутьем угадал, что становиться откровенным диссидентом не стоит даже не из-за угрозы преследований, а потому, что это помешает ему работать. И он ставил спектакли по вроде бы вполне разрешенным произведениям, но так, что они были невозможны для легального показа. Играли где придется, билет обычно стоил десять рублей… И в итоге он оказался прав, балансируя между открытой враждебностью к строю и неприемлемыми для этого строя, но в общем-то безобидными сценическими экспериментами… Его друг еще с юности и тоже андеграундный режиссер Женька Ищенко с самого начала избрал другой путь – явно антисоветские пьесы, инсценировки запрещенных романов и повестей. И очень быстро его заперли в психбольницу, подержали там около года, несколько раз предлагали уехать на Запад, а когда он окончательно отказался и не исправился – посадили. Якобы за фарцовку… Через четыре года, уже перед самой перестройкой, он вышел, несколько лет бегал по разным собраниям, произносил длинные злые речи; в августе девяносто первого чуть не уехал в Москву (супруга не отпустила), потом активно порадовался свободе и – замолчал. А несколько месяцев назад взял и написал в газете «Смена» нечто такое… Да нет, эти слова Сергей Олегович запомнил наизусть: «Драматический театр сегодня превратился в первостатейный бордель – ни капли мысли, ни толики искусства, зато в изобилии голые тела и глумление над всем, что было и еще есть светлого в бытии людей и в истории нашей великой, многострадальной Родины. И это глумление сегодня выдается за искусство! Мне очень жаль, что и я в свое время приложил руку к нынешнему безумию и кошмару». А вскоре после публикации этой статьи Женьку обнаружили соседи в коридоре коммуналки, где он жил. Женька сидел скорчившись возле двери, в руке была зажата бутылка водки. Купил, добрел до квартиры, даже дверь закрыл на оба запора, но в комнату войти не успел. Говорят, разрыв сердца…
А ему, Сергею Олеговичу Стрельникову, как оказывалось, всё шло на пользу. Всё помогало. Даже уход из семьи тогда, пятнадцать лет назад, позволял теперь общаться с Алиной скорее не как с дочерью, а как с человеком, которого он официально пригласил на роль (на центральную роль) в своем новом спектакле. И пригласил, все знали и он был уверен, не за то, что она его дочь, а потому, что подходит.
Сергей Олегович с юности пытался писать пьесы. Получались в основном короткие одноактовки, напоминающие плохие подражания Хармсу, и он без жалости рвал их, не раз зарекался больше пьес не писать: «Не мое». Но вот недавно вдруг как-то разом, легко, без подготовки и предварительных обдумываний написалась полноценная драма в четырех действиях. О девушке, попавшей без родителей в незнакомый ей маленький город и объявившей, что она из Франции – ее прадед и прабабушка эмигрировали после революции, а она вот решила вернуться. Ее тут же начинают уважать, расспрашивают о Париже, селят на квартиру к пенсионерке-учительнице; краевед ищет в документах фамилию девушки, ее дворянские корни; юноши пытаются за ней ухаживать, кое-кто даже ссорится и расстается со своими подругами. Девушка наслаждается всеобщим вниманием. А потом выясняется, что она из соседнего городка, дочь уволенного и спившегося офицера, мать куда-то исчезла, а девушка сбежала из дому. И ей начинают мстить за ее обман… Пьесу Сергей Олегович без затей назвал «Парижанка», а на роль этой девушки взял Алину. По крайней мере фактурой, душевным складом она – как раз в точку…
С самого ее рождения у Сергея Олеговича было к дочери сложное отношение. Те первые полтора года, когда он видел ее каждый день, Алина представлялась ему просто какой-то неизвестно зачем купленной, заводной куклой – она лежала в манежике то совсем как неживая, то начинала плакать и плакала, пока в ней не кончался завод, потом стала ползать по полу туда-сюда, агукать, лезть на колени. И какой-либо близости, любви Сергей Олегович к ней не испытывал – он вообще всегда относился к маленьким детям с опаской и брезгливостью; сначала думал, что по отношению к родному ребенку это пройдет, но вот не прошло. И в большей степени из-за нее, из-за дочки, требующей все больше внимания, захватывающей все большее пространство квартиры, он и ушел. В первое время был искренне уверен, что уходит на время, но быстро по-настоящему увлекся театром, увяз в той жизни, которой жило богемное подполье, и жена, дочка, квартира почти забылись, быстро стали ему чуждыми, лишними. И с усилием он приходил к ним, чтоб отдать деньги или, случалось, занять денег, поесть, погреться в домашнем уюте… И Ирина вскоре потребовала развод, потом у нее появился мужчина, этот тихий, правильный Борис Антонович. Семья стала для Сергея Олеговича отрезанным прошлым. Но в те редкие и короткие моменты, когда видел дочь, общался с ней, он чувствовал всё сильнее проявляющиеся в ней свои черты, и радовался этому, и в то же время пугался, ожидая, что затоскует по семейной жизни и захочет вернуть, как было… Слава богу, тоска не появлялась.
Посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. Через пятнадцать минут начало репетиции. Сегодня воскресенье, и Алина свободна от школы, поэтому не должна опоздать… Если удачно сыграет, то можно без всяких внутренних угрызений устроить ее в театральное или в институт культуры. Таланта в ней, конечно, не много, но в той роли, какую ей дал Сергей Олегович, выдающейся игры и не требуется – здесь важнее то, что неуклюжая, некрасивая (он видел, что Алина получилась девушкой не первого сорта, хотя похожа и на него, и на достаточно симпатичную в молодости Ирину, но похожа как-то карикатурно), что вот такая дурнушка, наговорив, что она парижанка, становится звездой целого городка. И невнятная речь, угловатость, кривоватые зубы – все это здесь шло в плюс.
Алина согласилась не сразу – сначала испугалась, потом долго читала пьесу. Заметно было, что ей понравилось, но выглядеть стала еще более испуганной и задавала один и тот же вопрос: «А я смогу?» И ему стоило немалых сил убедить ее по крайней мере попробовать… Репетиции шли уже вторую неделю; он видел – Алина делает пусть не фантастические, но заметные успехи. И скоро, дай бог, можно будет ей честно объявить: «Получится!»
Как всегда тихо, почти неслышно ступая по ковровой дорожке, в зале появилась помреж Наталья… Сергея Олеговича умиляла ее привычка, придя на работу, переобуваться в домашние тапочки и в них летать по театру, выполняя его указания и не пугать топотом актеров, цеховиков, бухгалтершу. И сейчас он сделал вид, что не слышит ее, продолжал смотреть на сцену, поигрывать пепельницей…
– Здравствуйте, Сергей Олегович, – тоже мягко, почти неслышно, как и ходила, произнесла помреж. – Без десяти одиннадцать. Все в курилке.
– Спасибо, Наташа. – Он поднялся, отдал ей пепельницу, с удовольствием, шумно выдыхая, потянулся. – А Алина здесь?
– Да, Алина пришла. Но только… – Помреж замялась. – Что-то у нее случилось, по-моему… Расстроенная.
– М? Что такое еще… – И он пошагал из зала.
– Она в гримерной, – подсказала помреж.
– Хорошо.
Алина в куртке и шапочке сидела на своем месте, но лицом не к зеркалу, а к закрытому жалюзи окну. Покручивалась во вращающемся кресле вправо-влево. Ноги в фиолетовых, подаренных на днях Сергеем Олеговичем, английских ботинках волочились по полу.
– Привет, солнце! – возможно бодрее сказал он и, подождав несколько секунд, уже строго спросил: – Что случилось?
Алина продолжала покручиваться, не оборачивалась.
– Дочь, я к тебе обращаюсь. Десять минут до репетиции. Тебя взрослые люди ждут… Ну что опять за капризы?!
– Не капризы, – буркнула. – Этот… Он запретил ходить сюда.
– Кто запретил?
– Ну… – Алина на кресле повернулась к Сергею Олеговичу, лицо, точно плакала, но сейчас сухое, жалкое и какое-то милое в своей жалкой, бессильной некрасивости.
– Наташа, оставьте нас, – велел Сергей Олегович переминающейся за его спиной помрежу и вошел в гримерку, прикрыл дверь. – Кто тебе запретил сюда приходить? – Он уже догадался кто, но ему важно было услышать имя. От дочери услышать.
– Ну, он…
Стрельников вспомнил, что за все годы они ни разу вслух не вспоминали о том… И он ни разу не задумывался, как Алина его называет: папа, отец или по имени-отчеству. И сейчас он решил ей помочь:
– Твой отец запретил?
Алина выдавила вместе с коротким кивком:
– Угу.
– Та-ак… И что он говорит?
– Ну… Ну, что мне нельзя. Это вредно… Что театр – вредно.
– Да? – Сергею Олеговичу захотелось язвительно хохотнуть и послать в адрес этого плешивого книгодела что-нибудь хлесткое, но сдержался, только зло скрипнул зубами; перекатился с каблуков на носки своих новых туфель, с усилием и внутренним страхом спросил: – А сама ты как считаешь? Ты имеешь желание участвовать? Или как? Я до сих пор не могу понять… А, Алина?
Он очень редко – сам это замечал – называл ее так: «Алина». Наверное, потому, чтоб чувствовала вес своего имени, а не воспринимала как просто привычную кличку; и она вздрогнула, услышав от него самое близкое ей слово, поднялась с кресла.