Почему православные такие упертые? - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Честертон перехватывает оружие церковных врагов. Вы логичны – и я буду постоянно призывать вас к логике. Вы ироничны – и я буду ироничен. Вы за человека – и я за него. Только Христос за человека умер, а вы за свой показной гуманизм получаете гонорары…
Чему учит Честертон? – Не торопиться с «да» и «нет». Не бояться остаться в меньшинстве и не бояться быть с большинством. Дух «гетеродоксии» ведь искушает по разному. То он шепчет: «ортодоксы в меньшинстве, и потому зачем же тебе быть с ними, зачем выделяться!», а то вдруг подойдет к другому уху с шепотком: «ну, как ты, такой умный и оригинальный, можешь идти в толпе с большинством. Попробуй нетрадиционный путь!».
Поскольку Честертон говорит о традиции и от имени традиции – его мысли не оригинальны (у оппонентов традиции они тоже не оригинальны, но вдобавок и пошлы). Феномен Честертона не в том что, а в том – как он говорит. Он – реставратор, который берет затертый мутный пятак и очищает его так, что тот снова становится ярким. Казалось бы затертое за 19 веков донельзя христианство он умудряется представить как самую свежую и неожиданную сенсацию.
Еще Честертон умеет опускать себя на землю. В любой полемике он не позволяет себе взлететь над оппонентом или над читателем и начать сверху поливать его елеем наставлений и вещаний.
Может быть, это потому, что свою веру он нашел на земле. Он не искал знамений на небесах. Он просто внимательно смотрел под ноги. Он любил свою землю, свою Англию – и заметил, что ее красота прорастает через ее землю веками – но из зернышка, занесенного с Палестины: «я пытался минут на десять опередить правду. И я увидел, что отстал от нее на восемнадцать веков». Оттого Честертон не ощущает себя пророком, посланником Небес. Он просто говорит, что Евангелие так давно уже бродит в мире, что если смотреть внимательным взором в любом направлении – то здесь, на земле ты заметишь плод этого евангельского брожения[93][93]. Еще он говорит, что если Евангелие помогало людям жить и очеловечиваться в былые века – то с какой стати его вдруг стали считать антигуманным сегодня.
В этом – необычность Честертона. Он нашел то, что у большинства перед глазами. Как личную победу, нежданно-негаданно подаренную именно ему, он воспринимал то, что для людей былых столетий было само собой разумеющимся. Землю не ценишь, пока она не уходит у тебя из под ног.
Честертон – неожиданный тип мужчины, ценящего домашний уют. Заядлый полемист (который, по его собственным словам «никогда в жизни не отказывал себе в удовольствии поспорить с теософом») – и любитель домашного очага, апологет домоседства. Когда тебя хотят выгнать из дома на митингующую улицу – то домоседство оказывается свободным выбором в защиту свободы.
Домоседство - это очень ценное и жизненно важное умение в наше время и в нашей церковной среде. Когда листовки и сплетни подкладывают под все церковно-бытовые устои апокалиптическую взрывчатку и критерием православности объявляют готовность немедля сорваться с места и, сыпя анафемами, убежать в леса от «переписи», «паспортов», «экуменизма», «модернизма», «теплохладности» и т.п. – то очень полезно всмотреться в то, как же можно верить без надрыва. Верить всерьез, верить всей своей жизнью - но без истерики, без прелестного воодушевления. Как можно вести полемику – и при этом не кипеть. Как можно говорить о боли – и при этом позволить себе улыбку.
Честертон однажды сказал, что хорошего человека узнать легко: у него печаль в сердце и улыбка на лице. Русский современник Честертона считал так же: «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда тебе грустно – казаться улыбчивым и простым – самое высшее в мире искусство». Это Сергей Есенин.
При всей своей полемичности Честертон воспринимает мир христианства как дом, а не как осажденную крепость. В нем надо просто жить, а не отбивать приступы. А раз это жилой дом, то в нем может быть то, что не имеет отношения к военному делу. Например – детская колыбелька. И рядом с ней – томик сказок.
В буре нынешних дискуссий вокруг «Гарри Поттера» мне было весьма утешительно найти несколько эссе Честертона в защиту сказки. «И все же, как это ни странно, многие уверены, что сказочных чудес не бывает. Но тот, о ком я говорю, не признавал сказок в другом, еще более странном и противоестественном смысле. Он был убежден, что сказки не нужно рассказывать детям. Такой взгляд (подобно вере в рабство или в право на колонии) относится к тем неверным мнениям, которые граничат с обыкновенной подлостью. Есть вещи, отказывать в которых страшно. Даже если это делается, как теперь говорят, сознательно, само действие не только ожесточает, но и разлагает душу. Так отказывают детям в сказках… Серьезная женщина написала мне, что детям нельзя давать сказки, потому что жестоко пугать детей. Точно так же можно сказать, что барышням вредны чувствительные повести, потому что барышни над ними плачут. Видимо, мы совсем забыли, что такое ребенок. Если вы отнимете у ребенка гномов и людоедов, он создаст их сам. Он выдумает в темноте больше ужасов, чем Сведенборг; он сотворит огромных черных чудищ и даст им страшные имена, которых не услышишь и в бреду безумца. Дети вообще любят ужасы и упиваются ими, даже если их не любят. Понять, когда именно им и впрямь становится плохо, так же трудно, как понять, когда становится плохо нам, если мы по своей воле вошли в застенок высокой трагедии. Страх — не от сказок. Страх — из самой души. Сказки не повинны в детских страхах; не они внушили ребенку мысль о зле или уродстве — эта мысль живет в нем, ибо зло и уродство есть на свете. Сказка учит ребенка лишь тому, что чудище можно победить. Дракона мы знаем с рождения. Сказка дает нам святого Георгия… Возьмите самую страшную сказку братьев Гримм — о молодце, который не ведал страха, и вы поймете, что я хочу сказать. Там есть жуткие вещи. Особенно запомнилось мне, как из камина выпали ноги и пошли по полу, а потом уж к ним присоединились тело и голова. Что ж, это так; но суть сказки и суть читательских чувств не в этом, — они в том, что герой не испугался. Самое дикое из всех чудес — его бесстрашие. И много раз в юности, страдая от какого-нибудь нынешнего ужаса, я просил у Бога его отваги»[94][94].
Может быть, современным молодым людям будет легче понять Честертона, если они посмотрят фильм «Последний самурай». Это фильм о том, какая красота есть в сопротивлении новому. О том, какое мужество нужно для того, чтобы защищать «сад, посаженным моими предками». Когда я смотрел этот фильм, то при словах самурая о том, что он черпает радость от прикосновения к саду, который 900 лет назад был насажден его семьей, ком подступил к моему горлу. У меня нет такого сада. Я не знаю, где могилы моих прадедушек. В квартире, где прошло мое детство, живут сейчас совсем чужие люди... Но у меня есть православные храмы. И я рад и горд, что сейчас и удостоен чести пройти по тем плитам, по которым ходили поколения моих предков, подойти к той же иконе и – главное – вознести те же молитвы и на том же языке, что и Ярослав Мудрый и Сергий Радонежский.
Мы, православные – это староверы Европы. Мы храним ту веру, которую во всех подробностях разделяла вся Европа в течение первого тысячелетия христианской истории. Мы храним ту систему ценностей, которая дышала в классической европейской культуре, в романах Гюго и Диккенса, в музыке Баха и Бетховена. Наш раскол с Европой проходит не столько в пространстве, сколько во времени. Мы сроднены с той Европой, от которой отреклась культура постмодернизма.
Но не вся Европа отреклась от своих христианских корней. Есть в ней культурное меньшинство, христианское и думающее меньшинство. Вот его-то надо уметь замечать и ценить. В ночной битве легко перепутать друзей и врагов. Чтобы этого не было, не надо думать, будто все, рожденное на Западе и с Запада приходящее к нам, заведомо враждебно и плохо. Надо находить союзников. Надо ценить те произведения современной западной культуры, которые плывут против течения голливудчины. Когда-то Хомяков мечтал: «Мы же возбудим течение встречное – против течения!». Путь Честертона – именно таков.
... Почти сто лет прошло со времени написания честертоновской «Ортодоксии». И лишь одна черта его публицистики кажется устаревшей. Он разделял милый предрассудок писателей XIX века, веривших в разумность своих читателей и оппонентов: если мой читатель вменяем и честен – он же не может не согласиться с силой моей логики и ясностью моего языка!
Мы же сегодня слишком часто видим публицистов и политиков, которые не считают нужным быть честными или логичными. Ненависть к христианству во времена Честертона носила рационалистическую личину. Сейчас она гораздо чаще бывает неприкрыто иррациональна – цинична или «одержима».
В обоих случаях аргументы не помогают. От корыстной циничности антицерковников в былые века лечила христианская государственная длань (ибо ставила кощунников в такие финансово-житейские условия, что тем было невыгодно изгаляться). А от одержимости Церковь во все века знала одно некнижное лекарство: молитву. В отличие от первого рецепта, этот применим и сегодня (Честертон об этом знал и посвятил этим темам главу «Сумасшествие» из «Ортодоксии»).