Увязнуть в паутине - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что-то стукнуло, как будто бы Теляк положил диктофон на пол. Потом зашуршало. Шацкий увеличил громкость звука. Слышен был шелест и ускоренное дыхание Теляка, а еще странное чмокание, как будто бы мужчина нервно и беспрерывно облизывал губы. А больше ничего. А может у него и вправду крыша поехала, подумал Шацкий, после терапии что-то в голове перещелкнуло, и вот теперь он пытается записать собственные галлюцинации. Вдруг прокурор замер, мышцы шеи болезненно напряглись. Из микроскопического динамика раздался тихий девичий голос:
— Папочка, папочка…
Шацкий нажал на клавишу «пауза».
— Это только у меня галюники, или ты тоже слышал? — спросил Кузнецов.
Прокурор глянул на него и отжал клавишу.
— Д-да? — прохрипел Теляк.
— Папочка, папочка…
— Это ты, принцесс? — голос Теляка звучал так, словно сам он давно уже был мертв. У Шацкого сложилось впечатление, будто он слушает беседу двух упырей.
— Папочка, папочка…
— Что, милая? Что случилось?
— Я по тебе скучаю.
— И я по тебе, моя принцесса.
Долгая тишина. Слышен только шелест и чмокания Теляка.
— Мне уже пора уходить.
Теляк заплакал.
— Погоди, поговори со мной. Ведь тебя так долго не было.
— Мне уже пора, папочка, честное слово.
Голос девочки становился все более слабым.
— Ты еще придешь ко мне? — захныкал Теляк.
— Не знаю, нет, скорее всего… нет, — ответил голос. — А может ты когда-нибудь придешь ко мне. Когда-нибудь… Пока, папочка, — последние слова были практически неслышимыми.
Конец файла.
— Здесь имеется еще одна запись, — сообщил Шацкий.
— А может ненадолго прервемся, — предложил Кузнецов. — Я смотаюсь за бутылкой водки или за мешком успокоительного. Ага, ну да, еще тарелка, свечка и картонка с буквочками, чтобы мы смогли вызвать дочку Теляка в качестве свидетеля. Ты можешь представить себе судью, который получил бы такой протокол? Родившаяся тогда-то, проживавшая там-то, умершая тогда-то под присягой дает следующие показания…
— Ты думаешь, это Ярчик или Квятковская?
— Хрен его знает, голос не похож. — Кузнецов залил в себя остатки кофе и неточным броском послал стаканчик в мусорную корзину. Коричневые капли забрызгали стену.
— Но он едва слышимый. Вышли кого-нибудь к обеим с какими-нибудь глупостями, пускай все это запишет, мы отдадим для сравнительного анализа. У ваших ребят из городской лаборатории появились новые цацки для фонографии, они с удовольствием сделают.
— А еще кого-нибудь я пошлю и к жене Теляка, — сообщил Кузнецов.
— Не думаешь же ты…
— Я ничего не думаю, я всего лишь здоровенный русак. Проверяю и исключаю поочередно.
Шацкий кивнул. Кузнецов был прав. Конечно, сложно было представить супругу Теляка, проехавшую через всю Варшаву ночью, чтобы затаиться под дверью собственного мужа и изображать покойную дочку. Но каждый день он сталкивался с фактами, которых еще час назад он просто представить себе не мог.
И он в последний раз нажал на «play».
— Воскресенье, пятое июня две тысячи пятого года, время… пять минут первого ночи. — Голос Теляка был голосом человека ужасно уставшего и обессиленного. Он должен был находиться в другом месте, возможно — в часовне. — Я записываю это для своей жены, Терезы.[71] Извини, что я говорю тебе таким вот образом; было бы правильнее написать письмо, но ты же прекрасно знаешь, как я всегда ненавидел писанину. Конечно, сейчас я мог бы сделать исключение, быть может, даже обязан, но мне кажется, что это не имеет значения. То есть, возможно, для тебя значение и имеет, мне всегда было сложно разобраться, что для тебя важно, а что — нет.
Неожиданно Теляк снизил голос, вздохнул, а через какое-то время продолжил:
— Но давай перейдем к делу. Я решил покончить с собой.
Шацкий с Кузнецовым одновременно глянули друг на друга, подняв брови в одинаковом жесте изумления.
— Быть может, это тебе и безразлично; возможно, ты спросишь: зачем? Мне сложно тебе это объяснить. В какой-то степени затем, что мне уже незачем жить. Ты меня не любишь, что я всегда прекрасно понимал и знал. Возможно, что ты меня даже ненавидишь. Каси нет с нами. Единственное, что ожидает меня впереди, это смерть и похороны Бартека, а этого ожидать мне не хочется. Неприятно, что я оставляю тебя с этим, но, честное слово, я уже не в состоянии вынести мысли, что нужно будет пережить следующий день. К тому же сегодня я узнал, что это я виновен в смерти Каси и в болезни Бартека. Может это правда, может и нет, не знаю. Но, возможно, моя смерть приведет к тому, что Бартек почувствует себя лучше. Звучит это абсурдно, только кто знает — может оно и правда. Странно, у меня создается впечатление, будто бы я по кругу повторяю одни и те же слова и обороты. В любом случае, при жизни я не был особенно близок ему, так что, по крайней мере, моя смерть на что-нибудь ему пригодится. Ну, и есть еще одна причина, возможно, самая главная — мне не хочется ждать много лет, чтобы встретиться с моей принцессой в Нангиджали. Я знаю, что ты эту книжку не любишь, знаю, что наверняка нет ни Нангиджали, ни Нангилимы, нет ни неба, ни чего-либо иного. Пустота. Но я предпочитаю пустоту своей жизни, наполненной печалью, скорбью и чувством вины. Столько смерти вокруг меня — похоже на то, что я опасен для окружения. Так что будет лучше, если я уйду. Относительно денег не беспокойся. Тебе я об этом не говорил, но я застрахован на высокую сумму, а Игорь ведет для меня доверительный фонд. Ты уполномочена пользоваться счетом, достаточно будет ему позвонить. Он знает и то, где я застрахован. Эти средства предназначались для детей, возможно, они пригодятся на операцию для Бартека, если появится возможность пересадки за границей. Поцелуй его от меня и помни, что я всегда любил тебя сильнее, чем ты это в состоянии себе представить. Теперь мне следует сказать: не плачь, Ядзя,[72] увидимся в Нангиджали. Только не думаю, чтобы ты так уж отчаивалась. Не кажется мне, чтобы ты желала встретиться со мной и после смерти. Потому говорю лишь: пока, дорогая.
Запись прекратилась резко, словно бы Теляк боялся того, что еще может сказать. Последнее слово даже не прозвучало как «дорогая», а только «дорог». Кузнецов закрутил диктофон на столе юлой. Мужчины сидели молча, обдумвая то, что только что услышали.
— Вот до сих пор не хочется мне верить, что он совершил самоубийство, — сказал русский. — Ты это себе можешь представить? Мужик записывает предсмертное письмо, идет нажраться таблеток, но через мгновение передумывает и сует два пальца в горло. Одевается, собирает вещи, выходит. Но по дороге передумывает, хватает вертель и втыкает его себе в глаз. Лично я под таким не подписываюсь.
— Я тоже, — Шацкий крутнул диктофон в другом направлении. — Но под взломщиком тоже не подписываюсь. Эта злость на сессии, Ярчик со своими таблетками, кто-то — может быть, Квятковская — изображает из себя призрак дочки Теляка. Слишком много всего случается, чтобы этот вертел был случайным. Но вся закавыка в том, что помимо фантастической теории терапевтического поля, которое передает ненависть между людьми, у нас нет ничего, что подсказывало бы нам мотив.
— Или это мы не способны его заметить.
Кузнецов вслух повторил мысль Шацкого, так что последнему оставалось лишь понимающе кивнуть.
— Но в конце концов нам все удастся, — прибавил он чуть погодя. — Пока что я завтра встречусь с экспертом, а ты устроишь фонографию, узнаешь, кто такой этот Игорь, и допросишь его. Еще нужно будет списать содержимое диктофона, а прощальное письмо передать вдове. Созвонимся вечером. Или заскочи ко мне в контору. Наверняка я буду сидеть там допоздна; там вагон и маленькая тележка бумажной работы. Сегодня нужно будет подать заявку на скоросшиватели.
— Есть еще один вопрос, на который я никак не могу найти ответа, — сказал Кузнецов, стуча толстым пальцем по диктофону.
— Ну?
— Так куда сюда вставляют кассеты?
4
«Помню, что с самого утра я чувствовала себя ужасно уставшей», — то были первые слова Мариоли Нидзецкой, которые она произнесла на допросе через семь часов после убийства собственного мужа. Было начало второго ночи, и Шацкий хотел инстинктивно сказать, что и он особо не отдохнул, но сдержался. И к счастью. Через полчаса он уже знал, что никогда не был и никогда не будет столь уставшим, как тем утром была Мариоля Нидзецкая.
Женщине было тридцать пять лет, выглядела лет на десять старше; исхудавшая блондинка, с плохо подстриженными редкими волосами, склеившимися в спадавшие вдоль щек стручки. Правую руку она положила на колени, левая висела, согнутая в локте под неестественным углом. Потом Шацкий узнал, что пять лет назад муж сломал ей эту руку, поместив ее на столе и несколько раз ударяя кухонным табуретом. После пяти ударов сустав был размозжен. Реабилитация не помогла. Нос у Нидзецкой был слегка сплющен и искривлен влево, ей приходилось дышать ртом. Впоследствии он узнал, что два года назад муж сломал его ей разделочной доской. Редкие волосы не могли скрыть деформированного уха. Потом Шацкий узнал, что год назад муж «выгладил» ей это ухо раскаленным утюгом, после того как посчитал, что супруга не в состоянии правильно выгладить ему рубашку. Стой поры она плохо слышит, иногда кажется, будто бы что-то шумит.