Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все чувствовали: это речи не мальчика, речи мужчины-политика, человека и гражданина. Вряд ли этой стране помогут какие-либо декреты; но все готовы были подтвердить их.
И подтвердили, опротестовав лишь проект учреждения наследственного сената (новая придворная камарилья?) и странной третьей «моральной власти», которую придумал Боливар. Ей, по его мнению, полагалось бороться против эгоизма, жестокости, темных инстинктов и разложения нравов, если в народе и обществе появятся таковые признаки. Собравшиеся, однако, тотчас увидели за этим костры под ведьмами и койотовы морды иезуитов, и так еле изгнанных из Америки; и — отвергли проект.
Боливара, сложившего с себя полномочия власти, единогласно избрали президентом с большими правами на срок в четыре года. Они понимали: здесь много военных, сорви-голов, но, кроме него, — нет президента.
Он не противился: он про себя считал, что конгресс поступил разумно и справедливо.
Тем более что ныне это надо ему — надо, как жизнь.
В голове — ясность, в теле — сила, в груди — огонь.
Он знал, он снова давно уже знал, что делать.
И они, конгресс, видели это знание в его лице, глазах, в его быстрых и резких жестах. Этого не было в них самих.
4Боливар, заложив руки за спину, ходил взад-вперед по несвежему полу гостиной (случайное поместье в пути) и обдумывал ближайшую серию дел. Взор его, не останавливаясь, блуждал по малиновым креслам, оранжевым драпировкам — любит этот народ, эта «испанская раса», горячечные, крутые цвета, африканские колориты; ну ладно. Он снова размытым взглядом прошелся по стенам, по полу, по коврам, пистолетам и шпагам на дальней стене. Чужое, холодное, пасмурное жилище; давно уж привык он: жилище — это где спят и едят, не более. Ну все равно. Так о чем?
С волонтерами хорошо. Молодец Лопес. Не вылезает из лондонской долговой тюрьмы, но людей дает. Без профессиональных солдат — никуда; льянерос и горожане — все это превосходно, но в каждой боевой единице должен быть стержень, центр, ствол, а им могут стать лишь кадровые военные, знающие огонь и меч и не заинтересованные в местных распрях. Да, волонтеры. Французы, ирландцы, русские, немцы и кто угодно, но главное — англичане. Рвачи, сребролюбцы, но деловые и мужественные организаторы, стрелки и рубаки. Наплачешься с выплатой жалованья, но главное ныне — это заполучить их сюда, в Америку.
— Господин Перу!
Вошел секретарь из новоприбывших, подобранный и готовый к делу Перу де ла Круа.
По-французски:
— Вы не знаете, где О’Лири?
— Он ожидает известий из Рио-Ача; он дома.
— И я об этом. Что? Ничего? Монтилья не возвратился?
— Нет.
— Прошу вас, пишите. Ах, денег бы, денег. Как мало денег! Будь у меня хотя бы остатки поместий, моего состояния… В сущности, это естественно: для нас, креолов, Америка — родная земля, и то бескорыстие не особенно блещет вокруг республики; чего ж мы хотим от наемников, от приезжих?
— Вы правы, господин президент. Лишь немногие могут жить идеей; и лишь немногим нужна свобода.
— Нет, нет, господин Перу, — задумчиво, тоном человека, проходившего все это по учебникам и давно уж ответившего на душевном экзамене, отвечал Боливар. — Многие люди не знают, что им нужна свобода, но это не значит, что она им действительно не нужна. Просто они не сознают этого или не решаются сказать себе.
Он помолчал, ожидая ответа.
Перу помолчал и промолвил, все стоя в почтительной позе:
— Быть может, вы правы, мой генерал. Но я не уверен.
— Зачем же вы приехали?
— Я — из тех, из немногих.
— Да, вы достойны похвал.
— О нет, господин Боливар. Такие вещи — личное дело каждого, тут не за что хвалить. Если угодно, похвалы досадны: как будто ты совершаешь нечто тебе не свойственное, и потому надо хвалить, а не воспринимать как должное.
- Да, это верная, верная мысль, — обрадованно закивал Боливар; глаза его оживились, он явно готов был увлечься играющей диалектикой; но вот он как бы остановил на губах улыбку, согнал ее и сказал:
— Ну что же. Это весьма интересно. Но факт есть факт: ирландские волонтеры бунтуют и жгут Рио-Ача, поскольку не получают жалованья и не нашли желанных жемчуга, платины, серебра и так далее, горы из которых надеялись увидать в Америке еще с кораблей. Что делать? Я думаю, мы пошлем их к черту. Пусть отсеивается дерьмо. Поход будет трудный.
— Я думаю — так.
— Пишите, пожалуйста: генералу Монтилья…
— Перейдем сюда, — донеслось из прихожей. — Туда не слышно, дверь плотная.
Дверь была приоткрыта, но говорившие, видимо, и не думали на нее смотреть.
Боливар и секретарь приумолкли, непроизвольно прислушиваясь.
— Да, ты прав, тут прохладней. Так вот… тебе нравится это?..
— Кли-и-икот, — прочитал второй голос (денщик!) с большим затруднением. — Черти французы. Слово-то. Кли-и-и-и-кот.
— Ты, наверно, не так читаешь, — сказал хрипловатый, первый. — Не будь я проклятый льянеро, послал бы Хосе учиться к шурину Хименесу в Калабосо. А может, и в Каракас.
— Не послал бы. Да вы же сами порезали весь Калабосо. И шурина тоже.
— Порезали мы потом, а послал бы я раньше. А шурин был в отъезде, в степи.
— Но это другое дело. Но нет, не послал бы.
— Послал бы.
— Не спорь: я тебя люблю. Отвратное это кликот. Наше пальмовое куда лучше!
— Ну, сказал. Ведь это наше. Хотя они вечно пьют, а мы редко.
— Ну, дальше! Ты говорил: броненосец подошел к лису…
— Вот. Подошел броненосец к лису и говорит: лис, одолжи мне свой хвост. А надо тебе сказать, что у броненосца тоже хороший хвост. Не очень большой, как у лиса, но твердый, как веретено. Хороший хвост. Он, знаешь, у него вот так вот свисает, между двумя щитками, вот здесь, повыше, чем у любого зверя.
— Да видел я. Ну и что?
— Вот. Подходит он к лису и говорит: одолжи мне хвост. А лис был большой, но не очень умный, и говорит; а зачем тебе хвост? Броненосец ему отвечает: отмахиваться от мух и москитов. А лис ему говорит: а я чем буду отмахиваться? А броненосец ему: ну, тебе зачем отмахиваться? У тебя шерсть большая и рыжая, а я голый. А лис: а у тебя вон какая кожа, тебя не прокусит москит. Нет, прокусит, говорит этот. А тот ему: но зачем тебе отмахиваться-то? Ведь они не больно кусаются. Нет, говорит этот.
— Ты постой: это кто? Кто сказал?
— Как?
— Ну да, кто сказал: «нет»?
— Как кто? Ты не слушаешь, что ли?
— Я слушаю, но у тебя слишком длинная сказка.
— Нет, если бы ты меня слушал…
— Да я тебя слушаю, только ты говори.
— Я и говорю, а ты не даешь.
— Да нет, только ты говори.
— Я что? Я и говорю, а ты непонятно чего влезаешь.
Фернандо замер с поднятым в назидание скрюченным пальцем, ибо в дверях появился Боливар в синем уланском мундире, расшитом золотом на плечах, на застежках груди, в блестящих ботфортах и с разукрашенной рукоятью шпаги. Смуглое, безбородое, в бакенбардах лицо Боливара было недовольно.
— Вы что тут мелете? — вопросил президент, переводя глаза с отупелого денщика над бутылкой на уничтоженного Фернандо и вновь с Фернандо на денщика. — Украли бутылку, пьют. Перед походом!
— Мы, мы, господин… — лепетали оба, вставая, опуская руки.
— Да, вижу, что вы, — хмуря густые брови, сказал Боливар. — Повесить вас мало. Сейчас же прекратить, — спокойно и устало добавил он, рассеянно поглядел на бутылку и притворил за собою дверь.
— Так что мы? — спросил он, вернувшись и мельком взглянув на Перу, с печальной улыбкой приподнявшего перо, чтоб не капнуть.
Фернандо и Родриго, денщик, не спеша уселись и некоторое время молчали, покряхтывая.
— Гляди-ка! — вдруг произнес Фернандо.
— Ну да. А ты думал, — спокойно подтвердил собутыльник.
* * *Перу ушел; Боливар минуты две сидел за столом, сцепив руки и смотря в одну точку. Потом он встал и снова начал ходить.
Он топтался у секретера, потом, оглянувшись по-детски, достал свою карту и разложил на столе. Все было тысячу раз обмусолено, он досадовал на себя, но не мог ничего поделать. Как стихотворец, все перечитывающий да перечитывающий новоиспеченный сонет, он просматривал основной маршрут.
План был абсурден для всякого обсуждения. Он мог быть выражен только в приказах. Стоило вспомнить рассудок, логику, бросить идею в горнило свободной критики, и все хором — он первый — оказали бы: гибель, безумие, помутнение разума.
В то же время он чувствовал сердцем уверенность в этом плане. Мало того: все прочие, видя бессмысленность, алогичность всего предприятия, тоже молчали — как бы боясь дать волю собственному рассудку — и соглашались с Боливаром.
И он понимал их, он понимал их согласие — общее их согласие, от простого солдата до самолюбивого Паэса, от колкого Сантандера, крепкого начальника штаба Сублетте до исполнительного Перу. Они ничего не знали как следует, и не хотели знать, но они видели, чуяли сердцем, что план безумен, — и были согласны. Он внушил, а вернее открыл им, — тут ничего не надо было внушать, истину не внушают, — всю цель, всю простую сущность похода. Он им открыл ее, хотя настоящего маршрута, его деталей не знал никто: он брал это на себя, и это было отчаянной смелостью его совести. Если бы план дошел до испанцев, поход стал бы величайшей катастрофой; и кроме того — что греха таить, истина жестока! — он не был уверен, что кто-либо, кроме него, способен выдержать стальной блеск подробностей этого маршрута, этого предприятия.