Два мира (сборник) - Владимир Зазубрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Правильно, Сапранков, надо подвинтить гайки!
— Наша армия, товарищи, — армия восставшего народа — сильна тогда, когда она дисциплинирована, значит. Наша республика устоит от напора разбойников, если все мелкие штабы, еще кое-где орудующие самостоятельно, подчинятся нашему главнокомандующему, товарищу Мотыгину. Вот мое мнение. Акромя того. Да. Самогонку, значит, долой, чтобы ни один из нас и ни-ни, никогда ни в одном бы глазу не был. Мы должны быть примером в глазах трудового народа и защищать свободу с трезвой головой. Всякое хулиганство надо вывести из нашей среды. За самовольство, за аресты, обыски, расстрелы без разрешения и приговора трибунала стрелять, как собак.
Горячие, дружные аплодисменты проводили Сапранкова на место. Стриженые головы, усатые, бородатые, бритые и безусые задумались. Жарков молчал. Воскресенский заносил в протокол предложение Сапранкова, сильно наклонившись над бумагой, Суровцев черкал что-то у себя в записной книжке, ерошил волосы.
В избе, занятой агитационным отделом, щелкала машинка. Широкий белый лист гнулся через резиновый вал.
Омск пал. Деморализованные банды белых бегут… Долой подлое колчаковское самодержавие! Долой негодяев, убийц, грабителей, палачей! Долой буржуазию!
Да здравствует всемирная революция!
Да здравствует Интернационал и Всемирная советская республика!
Вперед, товарищи, не выпускать оружия из рук!
Совет думал…
Глава 22 ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ
Эпидемия тифа усиливалась. Истощенные, измученные тяжелым отступлением люди валились под ударами болезни, как мухи. Лекарств не было. Лазареты, летучки, околотки перестали работать. Заботиться о больных и раненых никто не хотел.
Барановский захворал возвратным тифом и ехал то в полном сознании, то бредил целыми сутками. Мотовилов остался совсем один. Закутавшись в доху, он часами неподвижно сидел в санях, угрюмо смотря на бесконечную дорогу. Скверные мысли вертелись в голове офицера. Иногда у него являлось острое, раздражающее желание взять револьвер, приложить холодное дуло к виску и сразу перестать думать, чувствовать, жить. Рука тянулась к деревянной рукоятке нагана. Мотовилов вздрагивал, легкий холодок знобящими мелкими волнами пробегал по телу. В воображении всплывали картины смерти. Офицеру было особенно противно, что с него, когда он умрет, снимут теплую доху, полушубок, обмундирование, может быть даже и белье, и самого, голого, беспомощного, бросят на снег или стащат в яму и наскоро забросают мерзлыми большими комьями земли. «Не хочу», — мысленно говорил Мотовилов и тоскливо вглядывался в темнеющую даль зимнего вечера.
Деревни еще не было видно, но близость ее офицер угадывал по тому особенному верному беспокойству, которое вдруг овладело всеми едущими.
— Фомушка, не зевай. Насчет квартиры постарайся.
— Никак нет, не прозеваем, господин поручик.
Въехали в деревню…
— Затворяй дверь. Холодно. О-о-ой! О-о-ой! Холодно! — заныл больной солдат, едва офицер с вестовым вошли на порог. Фома открыл дверь в горницу. В переднем углу на высокой скамье без гроба лежала мертвая старуха.
— Ни черта! — сказал офицер вестовому. — Тащи сюда Колпакова и Барановского.
— Холодно, холодно! О-о-ой! Ох-ох! — застонал опять больной.
Барановский был в сознании. С усилием передвигая ноги, вошел в избу, опираясь на руку вестового. Колпаков лежал в беспамятстве. Его внесли на руках. В горницу стали набираться солдаты. Зябко ежась от холода, тихо садились они на пол, плотно прижимаясь друг к другу. Фома принес банку наполовину отогретых консервов и кусок грязного закопченного хлеба.
— Извините, господин поручик, закоптил хлеб-то маленько. Дров нет, на навозе да на соломе разогревал.
Мотовилов махнул рукой. В избе кроме двухспальной кровати с кучей спавших на ней ребятишек и скамьи, занятой покойницей, ничего не было. Офицер посмотрел кругом, ища места, где бы можно было поужинать.
— Ваня, а ты не хочешь поесть? — спросил он Барановского.
Барановский молчал.
— Они не хотят, господин поручик. Я предлагал им. Кушайте один, — ответил за Барановского Фома.
Колпаков плакал в бреду, как мальчик. Мотовилов лег на освободившуюся скамью. Еще день пути. Батальон подходил к большому селу, пылавшему багровым заревом десятков костров. Улицы села были забиты обозами. Люди черными мятущимися тенями мелькали на ярком фоне огненных языков. Ехать дальше не было сил. Батальон остановился в нерешительности среди площади у самой церкви. Церковь была не заперта, внутри ее мерцал огонь. Мотовилов вошел. Несколько свечей дрожащими, прыгающими бликами играли на позолоте иконостаса, освещая суровые лица святых.
— «Векую шаташася языцы и людие поучашася тщетным», — бормотал дьячок.
Офицер подошел к нему:
— Скажите, отче, как у вас тут, в церкви, переночевать можно? Случалось, ночевали здесь наши?
Дьячок остановился и, поправляя очки, сказал:
— Случалось, клали здесь раненых.
— Ну вот, так и мы, значит, с больными остановимся.
Дьячок не ответил, уткнулся в псалтырь.
— «Отступите от меня вси, делающие беззаконие»… — точно упреком Мотовилову звучали строки псалма.
Офицер постоял, сам не зная для чего, перекрестился. Выйдя к своим, приказал заехать в церковную ограду.
— Кашевары, живо ужин! Кто свободен, заходи в церковь. Фома, тащите больных и вещи.
Офицер вернулся в храм. Прошел вдоль стен, осмотрел все углы — мебели не было. Зашел в алтарь, чиркнул спичку: за престолом стояли два широких дивана, два кресла и стол для просвирок.
— Отлично, здесь и расположимся, — решил Мотовилов.
Фома с Иваном внесли Барановского.
— Сюда, сюда, Фомушка. И его, и Колпакова на диваны положите. Здесь вот, — офицер отворил правую дверь алтаря.
Стали входить солдаты, большинство не снимали шапок. За долгий путь люди перестали разбираться в том, где они останавливаются, важно было только попасть в теплый угол. Шаги вошедших глухо стучали под сводами храма. Трепетали, колебались огоньки свеч. Неприветливо смотрели сверху темные лики икон. Дьячок перестал читать, обернулся назад и, укоризненно покачивая головой, прогнусил:
— Шапки-то снять бы надо, господа. Не в кабак ведь пришли.
Солдаты сконфузились, неловко стали снимать папахи, креститься. Мотовилов вынул из чемодана свечку.
— Господин поручик, печку бы затопить надо, да дров нет, — обратился к нему Фома.
Офицер задумался.
— Вот что, Фомушка, — решительно сказал он. — Там, около входа, есть свечной ящик и стойка. Бери топор и руби их. Вот тебе и дрова, а будет мало, так вот эти книги сожжем.
Мотовилов показал на большую кучу книг, сложенных в углу алтаря. Фома заработал топором, подняв страшный треск и грохот в церкви. Дьячок взглянул на солдата, всплеснул руками и побежал в алтарь:
— Господин офицер, что вы делаете? Храм Божий рушите!
Мотовилов посмотрел на тщедушного рыжего человека в черном подряснике.
— Ах ты, кутейник, блинохват паршивый, тоже еще учить меня хочешь, чего мне делать. Брысь отсюда!
Дьячок, испуганно крестясь, вышел из алтаря. Фома затопил печь. Бойкие язычки огня быстро лизали полированные сухие доски.
— А ну-ка, Фомушка, прибавь книжечек-то. Светлее будет.
Вестовой стал тискать в печь псалтыри, часословы, молитвенники, старые поминания. Мотовилов подвинул кресло к самой печке и, грея ноги, стал наблюдать за огнем.
Фома принес ужин. Мотовилов сел к столу. Кто-то с силой хлопнул входной дверью и застучал по полу мерзлыми сапогами. В алтарь вошла женская фигура, закутанная в оленью шубу.
— Здравствуйте, офицерик, — обратилась она к Мотовилову и, снимая с головы длинноухий сибирский малахай, бойко заговорила, как старая знакомая: — А мы ехали, ехали, перемерзли все. Думали в селе где-нибудь остановиться — все занято. Смотрим, в церкви огонь и люди ходят, ну и мы сюда. А я вот, видите, как бабочка, к вам прямо в алтарь на огонек и залетела.
Женщина села в свободное кресло и засмеялась, сверкая большими блестящими глазами.
— Как, не обожгусь тут я у вас, не опалю около огонька-то свои крылышки?
Что-то лукавое бродило по лицу незнакомки. Мотовилов вскочил с кресла.
— Ах, черт возьми, да вы не из робких, видно. Разрешите представиться, — офицер сделал легкий поклон и подал руку. — Подпоручик Мотовилов.
Маленькая крепкая ручка ответила:
— Сестра милосердия Воронцова.
— Ваше имя?
— Антонина Викторовна.
— Великолепно, Антонина Викторовна, значит, мы ужинаем вдвоем?
— У вас ужин? Отлично. А у меня есть вино. Я сейчас.
Воронцова вышла на амвон и закричала сильным грудным голосом на всю церковь: