АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне случалось бывать в Коломягах несколько раз, несколько раз они мне снились, поэтому я затрудняюсь отделить первое впечатление от последующих, но всегда то был ошеломляющий вход в тишину; вспоминал я каждый раз и Валдай, и Коломну. Осеннюю Коломну и зимний Валдай.
Только что находились вы в гремящем трамвае, город омывал и окатывал вас волнами гомона, обрывками разговоров, фрагментами музыкальных фраз из окон и форточек (а было время - наша интересная страна любила на каждом столбе репродуктор запускать на полную мощь, хочешь не хочешь - слушай, у пары поколений выработалась привычка включать радио утром и выключать вечером, а то и не выключать вовсе; чтобы рундело; выбирать не надо, ловить волну, утомлять себя), нудными, привычно незамечаемыми раскатами автомобильных моторов (а были годы - они еще и гудели на все лады, милиционеры свистели, и заводы гудели тоже, свистать всех наверх, у-у-у!); впрочем, потом, позже, когда в городе появилось множество иномарок, а к ним в пандан небольшая армия угонщиков, а к ней в придачу угонщики-одиночки, автомобилисты стали ставить на свои авто противоугонную сигнализацию (секреты которой авторы перепродавали угонщикам за большую мзду) - и заквакали, закрякали, завыли, заулюлюкали, засвиристели, забибикали, завякали, запели, засигнализировали, короче говоря, городской шум прямо-таки расцвел; а в момент нашего с Настасьей первого посещения жилища Марии Павловны приоритет принадлежал лязгу строительства полухрущоб и дворцов культур неких, всяким борам, бурам, кликам со строек и т. д., и т. п., - и вот перед вами Коломяги, вот гора, вы поднимаетесь в гору, вы уже вплыли в створ тишины, все звуки погасли за невидимым барьером, вас окружают деревянные дома с кокетливыми резными ставнями, избы, из-за деревянных заборов подъемлют полные плодов ветви яблоневые сады.
Петухи пели каскадами, город был выключен напрочь, я слышал скрип колодезной оси, плеск воды.
Посеребренный временем, дождями, снегами, ветром забор; возле серо-серебряного забора стоит Настасья, ее скулы розовеют в вечернем свете, у ее ног полоса крапивы, пырея, пропыленная кромка обочины.
– Куприн говорил: русская с примесью татарского - вдвойне русская, а с примесью японского?
– Втройне, - отвечала она. - Ибо под неярким петербургским солнцем в русском очень много общего с японцем. Я не люблю Куприна за «Штабс-капитана Рыбникова». За его: «Банзай!» Мне от этого рассказа нехорошо, как от «Авроры» и от памятника «Стерегущему».
– Японка бы так не сказала.
– Да откуда ты знаешь, как сказала бы японка?
– Что тут знать? «Варери-сан, моя борьше рюби Бусона. Короткие стихи регче читай».
– А моя больше любит Валерия-сан, - сказала Настасья очень серьезно, - за то, что он такой, какой есть.
– Добирались новгородцы до Нагасаки. Уверен. Может, мы дальние родственники? Нет ли у Нагойи Исиды генетической тяги к снеткам? Спроси его в следующий раз, когда он тебе приснится.
Коломяги, полные тихих звуков, точно вымерли, никого, никто не прошел мимо, не выглянул из окна; мы целовались у забора, я слышал, как падают яблоки, как стучит сердце.
Внезапно она отстранилась, почти отшатнулась.
– Оставь, перестань, я не могу в таком виде предстать перед Марией Павловной, мне неловко. Дай мне успокоиться и сделать светское лицо.
– В каком это виде?
– С блуждающим взором, выбившимся шарфом, горящими щеками, перецелованным ртом. Вид пьяной гимназистки. Вот до чего ты меня довел. Подожди у калитки, я сначала одна зайду, что-нибудь про тебя навру, а потом вернусь за тобой.
– Как я узнаю, что именно ты наврала?
– Врать буду нейтрально. Дескать, ты мой сотрудник, племянник папиного друга, иногородний, командировочный, влюблен в меня малость по дурости и по молодости, я тебе показываю город. Даже если она не поверит, приличия будут соблюдены.
Подкамуфлировав помадой помятый цветок рта, взялась Настасья за колечко калитки и исчезла. Как, оказывается, любил я нехитрые механизмы деревенских калиток! Привычные с детства манипуляции с нехитрыми замками, запорами не от татей, но от коз, коров, зимних волков. Иногда вместо колечка из дырочки в калитке свисала веревочка. Детские дни возникли в памяти, как вставали они из формулы французской волшебной сказки: «Tire la chevillette, et la bobinette cherra!» Я тогда быстро научился грассирующему французскому «эр», лихо произнося победоносное «cherra»; Настасью очаровали мои данные скворца либо попугая; думаю, они проявлялись столь ярко, потому что мне хотелось ее очаровать. В слове «cheri» «эр» слегка смягчалось.
Elle cherra, - стало быть, звякнула щеколда, скрипнула калитка, мы вошли. Она отправилась в дом, где уже заливалась в сенях собака, я остался.
Привычным было для меня царствие приусадебных участков, наделов у дома, огороженные прямоугольники садов, огородов, палисадников, - я оценил по достоинству знакомый сюжет: у чухонки сад-огород был сказочный, ни на чьи владения, виденные мною прежде, не походивший.
Стволы трех деревьев при входе (кедр - откуда тут кедр? сама вырастила из семечка? - дубок, на ветви которого сидел хрестоматийным образом еще не выросший в ученого кота пушистый неуч-котенок; дубок, само собой, должен был подпирать небесную сферу с Приколом в центре, - и сосна священная) обводили круги мелкой гвоздики, бессмертников, бархатцев. Хозяйке нравился мотив цветочных колец, они виднелись повсеместно, точно следы плясок скандинавских эльфических фей. У них ведь феи да волшебницы, это у нас ведьмы, колдуньи, Бабы Яги в клонированных множествах: всегда одна и та же, живет везде, в каждом селе своя.
Чухонка, видать, молилась земле, как полагалось издревле, уважала всех своих духов (духа дождя, духов садово-огородной утвари, в частности, почитался особо дух мотыги, но и духи кадки, лейки, колодца и так далее, и тому подобное, кто ж их перечислить может), они в ответ способствовали ей по возможности: у нее росло, цвело, плодоносило от души, там и так, где и как пожелает.
Обилие удивляло, представлялось неправдоподобным; Зимний сад слетел сюда однажды, как тихий вечер, и призрачной ризой своей укрыл сад чухонки, образовав свой микроклимат, свое пространство, промежуток между реальностью и вымыслом заполнившее, межевой слой бытия. Я так и видел его полный жизни трепещущий призрак.
Не меньшее, если не большее удивление вызывало разнообразие трав, обрамляющих лабиринты тропинок, возникающих охапками возле ствола некогда спиленной яблони, подле валуна, около ямы с компостом, на альпийской горке, увенчанной кадкой для дождевой воды.
Каких тут только трав не было!
Мать-и-мачеха, чьи соцветия заживляют раны и лечат кашель, а листья избавляют от подагры и ревматизма. Яснотка, - «мертвая крапива», средневековая Urtica mortia, тянущаяся к морозу, как не всякое растение тянется к солнцу, любимица пчел, целительница стариков, избавительница от бессонниц, затворяющая кровь и дарующая успокоение, обостряющая слух живительная яснотка. Крестовник с его быстротечной жизнью, называемый в Чехии старичком, flores cito ас ipso vere senescunt, «быстро цветет и еще весной стареет», как замечено в старых гербариях-травниках, жизнестойкий крестовник, умудряющийся угнездиться в комочке перегноя между черепицами, в трещинах старых стен, передающий магическим образом свою стойкость соседним побегам. Одуванчик (лекарственный), соавтор ученого Бонньера, с которым создали они труд о влиянии альпийского климата на растительность, придорожный фототроп, чьими легчайшими парашютами играют все ветры, начиная с Эола: Эол, Борей, Австр, Эвр, шелоник, зимняк, северик, подсеверный, меженец, галицкие ерши, поветерь, противень, хилок, весняк, нагон, перекат, соровчак, полуденник, глубник, обетонь, битезь, колышень, толкунец, обедник, полуношник, голымя, муссон, пассат и любимец архипелага Святого Петра Норд-Ост (соревнуясь с братцем Зюйд-Вестом). Ветры оставляют цветку лишь голое цветоложе, похожее на монашескую плешь тонзуры; недаром в средние века его и звали Caput monachi. Подлечи меня, в случае чего, салатом из одуванчиковых листьев, напои нас вином из одуванчиков, оно помогает забыть печаль. Дымянка (лекарственная), полевая рута, деталь букета сельской Офелии, влюбленной до безумия в своего забулдыжку Гамлета - Пер-Гюнта. Edrauch, дымянка, fumus terrae, земной дым, под дуновением зефира трепещущий над землею. Врачебной лечебной горечью отдают губы твои, когда, сорвав стебелек, ты, задумавшись, безотчетно прикусываешь его и сквозь резные листья и блекло-лиловые соцветия виден рисунок рта. Тысячелистник, Achillea millefolium, чьи бесконечные видовые причуды никак не мог сосчитать Карл Линней, - он запутался вконец в деверях, шуринах, кумовьях, сватах, зятьях, золовках, невестках, двоюродных дядюшках и дедушках основного вида. Тысячелистник, панацея, радость лекаря, мечта отравителя, оборотень травный, тысячеступенник твоей лиственной цыганской лестницы с июня по сентябрь, чарует нас в лесах и садах от Швейцарии до Сибири! Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые?… Bluebell, bluebell, вечерний звон всех кампанул со всех сторон. Звенят Clochettes всех кампанул. чтобы я вспомнил, где уснул, что я забыл, где я бродил, где сердце я похоронил. Все колокола мира, по ком бы ни звонили они, в родстве с цветком детских забытых лугов. Правда, есть народы, утверждающие, что именно от звона церковных колоколов возникли на земле колокольчики, но я этой легенде не верю. Сам Господь создал их для райского сада, для лугов и полей, прогалин и пустырей, лично. Пусть украсит нашу жизнь трава колдунов, Herbe aux sorciers, обведет пустыри, прорастет вдоль дорог. Скажи, Октавио, правда ли, что в Мексике дурман цветет и пахнет только ночью, с пяти вечера до девяти утра, в часы Пса, Вепря, Змеи, Зайца, Мыши и в час Быка? Но Октавио всегда говорит не то, что от него ждут.