Любимые не умирают - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Запрещено им в семейные скандалы влезать, жалоб было много,— встряла Петровна.
— Да, ну Яшку они взяли. Ведь ребенок по его вине помер. Так-то и скрутили зятя. Держали в камере, покуда дочь на ноги встала. Ждали, когда Татьяна заявление на мужа нарисует, чтоб козла под суд отдать мигом. А она его простила. И мало того, на такси за ним приехала, домой забрала. И никому не велела встревать в ихние семейные дела. Мы с женой ошалели от ее дурости. Да что делать, свои мозги не вставишь, коль родная голова из жопы выросла. Уехали в деревню и порешили никогда больше не слушать дочкиных жалоб. С тех пор сколь годов минуло, Яшка не пьет. Он может пропустить рюмку на большой праздник, но и все на том. А завязал, потому что в Танькину любовь поверил. Не сдала она его ментам, зубами вырвала с клетки. Раньше Яшка ее к каждому столбу ревновал, а тут враз успокоился, перестал дуреть, человеком стал.
— А дети у них есть?
— Целых трое народились. Старший в четвертый класс перешел. Средний — в третий, младший Максимка первый класс закончил.
— Как меж собой дочка с зятем ладят?
— Вот я к тому и вел. Живут нонче душа в душу, как два голубя. Душа на них глядючи не нарадуется. А испроси обоих, чего им раней не доставало? Иль надо было на краю беды побывать, подержать смерть за лапу? Ведь могла случиться беда, и разбежались бы они, как два катяха в луже. Сумели остановиться у пропасти и не упали, удержались. Вовремя за руки схватились. Я это к чему? Не лезь к им, чтоб виноватой не стать опосля.
— Так ведь дура она, эта Катька!
— То с твоей колокольни. А Кольке, может, и не нужна умная. С ней и в постели, и в жизни мужиком себя не чувствуешь.
— Выходит, я тоже дура?
— Об тебе другое понятие. Я глупых людей не уважаю. С ними тошно, себя человеком перестаешь считать. Но это я. А у Кольки свой характер. Хотя Катька вовсе не дура. Поверь, эта баба себя проявит.
— Она не просто дура, а сама тупость!
— Э-э, не скажи! Сумела расписаться и записать сына на Кольку, зацепилась в твоей квартире, нашла себе работу. Это для деревенской бабы немало. А то, что с тобой не склеилось, тоже пока время примирит, погоди, Димка растет.
— Пока он на ноги встанет, они разбегутся.
— И не жди! Забыла ты деревенских баб, они в мужика цепляются мертвой хваткой. Не оторвешь до смертушки,— рассмеялся Федор.
— Выходит, Колька с Катькой до конца станут мучиться?
— Если б так давно б расскочились! Все мужики на своих баб жалуются, но живут и разбегаться не думают. Потому что все верят в то, что бабы одинаковы. Тогда зачем менять индюка на гусака? Мое тебе слово, не разбивай их, не лезь в ихние дрязги, так всем будет лучше, и сын станет чаще приезжать. Ведь он, ну, что поделать, спит с той бабой, кому в радость, когда ее хают? Сама подумай. Вот меня Танька моя попрекнула недавно и сказала, что если б нас с мамкой послушала, не было б у нее семьи с Яшкой, а потому, не всегда надо родителей слушаться. Пусть всяк на свои мозги надеется.
— Разные они люди!
— Потому и живут. Устраивает она его. Ты их не разбивай.
— Я для сына живу,— уронила слезу баба.
— Теперь и для нас обоих. Ить тоже живые люди. Оба сиротинами остались в свете. У тебя мужик, у меня баба померли. Дети, поделавшись семейными, вовсе отошли. Соседи родней стали. В беде не кинули, навещали, а вон средняя моя и на похороны матери приехать не смогла, на то время в Испании отдыхала, за путевку большие деньги вломила. Как ее сорвешь? Зато зять с внучкой приехали. И все ж, помни, семейные дети — чужие...
— Да что ты несешь, Федя?
— Правду сказал тебе,— понурил голову человек и продолжил тихо:
— В старости самим про себя надо думать. Вот мы с тобой оба одинокие. Годы уже допекают. А от людей, от своих деревенских все хоронимся, чтоб не судили нас. А чего пугаемся? Кому плохое сделали? За что нас облаивать? Мы итак несчастные горемыки...
— Да будет тебе, Федя! Оставь как есть. Не вешай колокольчики на языки деревенскому люду, в говне обоих изваляют. Иль забыл мою мать? Уж эту женщину судить, так как языки не отсохли?
— Я о ней мало знаю,— ответил Федор скупо.
— Она родилась в этой деревне. Седьмой или восьмой в семье была, точно не помню. С шести лет в работу впрягли, да так, что света не видела.
— Всем лиха хватило,— тихо поддакнул Федор.
— У них отец был крутой. Чуть что не по его — за кнут иль вожжи враз хватался. И бил, не глядя, кто в его руках колотится об лавку головой, ребенок иль баба.
— По деревне брешут, что у тебя его норов, вся в деда удалась. Уж если кого словишь, шкуру до пяток спустишь. Слышал, что и у него рука тяжелая была.
— Ну, вот так-то и нашла у них с моею матерью коса на камень. Она уже в девки выросла. Красивой стала, настоящею лебедкой. Но дед, мамкин отец, не пускал ее на гулянья. Все работой загружал, делами. И следил, чтоб из дома не выскочила не спросясь. Мамка на то время уже встречалась с отцом. Его мои родители в зятья не хотели. На свою беду он активистом был в комсомоле. Мои его считали трепачом и бездельником. Говорить мог долго и красиво, но косить или рубить дрова не умел. Но моя мамка полюбила его. За что? Этого никто не понял. Ей сказали, коль выйдет за него, не благословят, проклянут...
— Круто! — отозвался Федор.
— И вот дед увидел, как мамка выскочила в окно, побежала на свиданье в рощу. Дед за нею крался и увидел, как моя мамка целовалась. Ухватил он ее за косы и домой погнал хворостиной, что дурную телку. А мамка кричит:
— Все равно его люблю!
— Он ее пинками. А она орет:
— Только за него пойду замуж!
— Лучше в монастырь свезу, своими руками загублю, но ему не отдам!
— Зря стараешься! Я из-под земли к нему вернусь!— отвечала мать.
— Ну, пригнал ее домой! Выдрал розгами, а она на третий день едино удрала на свиданье. Ее опять воротили. Решили за деревенского вдовца отдать, за лысого, пожилого мужика. Уже они сговорились, вернулись домой, а мамки нет. Искали всюду!
— А у него дома?
— Вот там и нашли. Притащили домой связанную, избитую и только руки развязали, она хвать за рубель, каким белье катали, да и огрела отца вдоль хребта со всей силы. Тот здоровый мужик был, а не выдержал, свалился с ног. А мамка ему так вломила, что дед взвыл не своим голосом. Кнутом и вожжами, плетью и ремнем секла, за все разом вернула. Матери не велела вступаться, пригрозила и ей, та в ужасе отступила, подумала, что сбесилась дочь. Но нет... Уделала она своего папашу и тут же отреклась от него. Не велела ступать к ней на порог и даже в горе не вспоминать ее имя. Поклялась, что никогда о нем не будет молить Бога. И в тот же день насовсем ушла из дома. Думала, что никогда сюда не вернется. Но... Появились мы, двое оголтелых. Брат и я. Тут бабка узнала, где живем, навещать стала, продуктами помогала. Отец ругался, не велел у деревенской родни помощь принимать. Чтоб самим туда поехать, даже речи не велось. Отец мой в то время секретарем горкома партии работал, а это, сам знаешь, должность громкая. К нему все с поклоном шли. Но и врагов у него хватало. Кому-то в чем-то не уступил, не поддался, а скольких пересажал за воровство, счету нет. Других с должностей убрал. Не без причины, конечно. А вскоре ему грозить стали. Мол, остановись, уймись, ни то твои дети сиротами останутся.