Том 4 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нельзя, отец протопоп; утерпеть было невозможно; потому что я уж это давно хотел доложить вам, как он, вообразите, все против божества и против бытописания; но прежде я все это ему, по его глупости, снисходил доселе.
— Да; когда не нужно было снисходить, то ты тогда снисходил.
— Ей-богу, снисходил; но уж тогда он, слышу, начал против обрядности…
— Да; ну, ты тогда что же сделал?
Протопоп улыбнулся.
— Ну уж этого я не вытерпел.
— Да; так и надо было тебе с ним всенародно подраться?
— И что же от того, что всенародно, отец протопоп? Я предстою алтарю и обязан стоять за веру повсеместно. Святой Николай Угодник Ария тоже ведь всенародно же смазал*…
— То святой Николай, а то ты, — перебил его Туберозов. — Понимаешь, ты ворона, и что довлеет тебе яко вороне знать свое кра, а не в свои дела не мешаться. Что ты костылем-то своим размахался? Забыл ты, верно, что в костыле два конца? На силищу свою, дромадер, все надеешься!
— Полагаюсь-с.
— Полагаешься? Ну так не полагайся. Не сила твоя тебя спасла, а вот это, вот это спасло тебя, — произнес протопоп, дергая дьякона за рукав его рясы.
— Что ж, отец протопоп, вы меня этим укоряете? Я ведь свой сан и почитаю.
— Что! Ты свой сан почитаешь?
С этим словом протопоп сделал к дьякону шаг и, хлопнув себя ладонью по колену, прошептал:
— А не знаете ли вы, отец дьякон, кто это у бакалейной лавки, сидючи с приказчиками, папиросы курит?
Дьякон сконфузился и забубнил:
— Что ж, я, точно, отец протопоп… этим я виноват, но это больше ничего, отец протопоп, как по неосторожности, ей право, по неосторожности.
— Смотрите, мол, какой у нас есть дьякон франт, как он хорошо папиросы муслит.
— Нет, ей право, отец протопоп, вообразите, совсем не для того. Что ж мне этим хвалиться? Ведь этою табачною невоздержностью из духовных не я же один занимаюсь.
Туберозов оглянул дьякона с головы до ног самым многозначащим взглядом и, вскинув вверх голову, спросил его:
— Что же ты мне этим сказать хочешь? То ли, что, мол, и ты сам, протопоп, куришь?
Дьякон смутился и ничего не ответил.
Туберозов указал рукой на угол комнаты, где стояли его три черешневые чубука, и проговорил:
— Что такое я, отец дьякон, курю?
Дьякон молчал.
— Говорите же, потрудитесь, что я курю? Я трубку курю?
— Трубку курите, — ответил дьякон.
— Трубку? отлично. Где я ее курю? я ее дома курю?
— Дома курите.
— Иногда в гостях, у хороших друзей курю.
— В гостях курите.
— А не с приказчиками же-с я ее у лавок курю! — вскрикнул, откидываясь назад Туберозов и, постучав внушительно пальцем по своей ладони, добавил: — Ступай к своему месту, да смотри за собою. Я тебя много, много раз удерживал, но теперь гляди: наступают новые порядки, вводится новый суд*, и пойдут иные обычаи, и ничто не будет в тени, а все въяве, и тогда мне тебя не защитить.
С этим протопоп стал своею большущею ногой на соломенный стул и начал бережно снимать рукой желтенькую канареечную клетку.
«Тьфу! Господи милосердый, за веру заступился и опять не в такту!» — проговорил в себе Ахилла и, выйдя из дома протопопа, пошел скорыми шагами к небольшому желтенькому домику, из открытых окон которого выглядывала целая куча белокуреньких детских головок.
Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую залу.
По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой, миниатюрный Захария, в подряснике и с длинною серебряною цепочкой на запавшей груди.
Ахилла входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономией и не с тою поступью, как к отцу протопопу. Смущение, с которым дьякон вышел от Туберозова, по мере приближения его к дому отца Захарии исчезало и на самом пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон от нетерпения еще у порога начинал:
— Ну, отец Захария! Ну… брат ты мой милесенький… Ну!..
— Что такое? — спросил с кроткою улыбкой отец Захария, — чего это ты, чего егозишься, чего? — и с этим словом, не дождавшись ответа, сухенький попик заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался, а потом воскликнул:
— Вот, друже мой, какой мне сейчас был пудромантель*; ох, отче, от мыла даже голова болит. Вели скорее дать маленький опрокидонтик?
— Опрокидонт? Хорошо. Но кто же это, кто, мол, тебя пробирал?
— Да разумеется, министр юстиции.
— Ага! Отец Савелий.
— Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему и по скончанию необыкновенное. Я старался как заслужить, а он все смял, повернул бог знает куда лицом и вывел что-то такое, чего я, хоть убей, теперь не пойму и рассказать не умею.
Однако же дьякон, присев и выпив поданную ему на тарелке рюмку водки, с мельчайшими подробностями передал отцу Захарии всю свою историю с Данилкой и с отцом Туберозовым. Захария во все время этого рассказа ходил тою же подпрыгивающею походкой и лишь только на секунду приостанавливался, по временам устранял со своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то он при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да, однако ничего».
— Я больше никак не рассуждаю, что он в гневе, и еще…
— Да, и еще что такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? — любопытствовал Захария, распихивая с дороги детей.
— И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, — объяснил дьякон.
— Да, ну конечно… разумеется… отчасти оно могло и это… Подите вы прочь, пострелята!.. Впрочем, полагать можно, что он не на тебя недоволен. Да, оно даже и верно, что не на тебя.
— Да и я говорю то же, что не на меня: за что ему на меня быть недовольным? Я ему, вы знаете, без лести предан.
— Да, это не на тебя: это он… я так полагаю… Да уйдете ли вы с дороги прочь, пострелята!.. Это он душою… понимаешь?
— Скорбен, — сказал дьякон.
Отец Захария помотал ручкой около своей груди и, сделав кислую гримаску на лице, проговорил:
— Возмущен.
— Уязвлен, — решил дьякон Ахилла, — знаю: его все учитель Варнавка гневит, ну да я с Варнавкой скоро сделаю и прочее и прочее!
И с этим дьякон, ничего в подробности не объясняя, простился с Захарией и ушел.
Идучи по дороге домой, Ахилла повстречался с Данилкой, остановил его и сказал:
— А ты, брат Данилка, сделай милость, на меня не сердись. Я если тебя и наказал, то совершенно по христианской моей обязанности наказал.
— Всенародно оскорбили, отец дьякон! — отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
— Ну и что ж ты теперь со мною будешь делать, что обидел? Я знаю, что я обидел, но когда я строг… Я же ведь это не нагло; я тебе ведь еще в прошлом году, когда застал тебя, что ты в сенях у исправника отца Савельеву ризу надевал и кропилом кропил, я тебе еще тогда говорил: «Рассуждай, Данила, по бытописанию как хочешь, я по науке много не смыслю, но обряда не касайся». Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: «Не касайся, Данила, обряда».
Данилка нехотя кивнул головой и пробурчал:
— Может быть, и говорили.
— Нет, ты, брат, не финти, а сознавайся! Я наверно говорил, я говорил: «не касайся обряда», вот все! А почему я так говорил? Потому что это наша жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
Данила только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом разговоре мещане, шутя и тоже едва сдерживая свой смех, упрекали дьякона в излишней строгости.
— Нет, строги вы, сударь, отец дьякон! Уж очень не в меру строги, — говорили они ему.
Ахилла, выслушав это замечание, подумал и, добродетельно вздохнув, положил свои руки на плечи двух ближе стоящих мещан и сказал:
— Строг, вы говорите: да, я, точно, строг, это ваша правда, но зато я и справедлив. А если б это дело к мировому судье? — Гораздо хуже. Сейчас три рубля в пользу детских приютов взыщет!
— Ничего-с: иной мировой судья за это еще рубль серебра на чай даст.
— Ну вот видишь! нет, я, братец, знаю, что я справедлив.
— Что же за справедливость? Не бог знает как вы, отец дьякон, и справедливы.
— Это почему?
— А потому, что Данила много ли тут виноват, что он только повторил, как ему ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если так судить, вы Варнаву Васильича должны остепенять, потому что это он нам сказывал, а Данила только сомневался, что не то это, как учитель говорил, дождь от естества вещей, не то от молебна! Вот если бы вы оттрясли учителя, это точно было бы закон.