Я подарю тебе солнце - Дженди Нельсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пока он думает, я все жду телефонного звонка с новостями о несчастье.
Так всегда говорят: Случилось несчастье.
Мама тогда ехала на встречу с папой. Они разошлись примерно за месяц до этого, он жил в отеле. Перед выходом она сказала Ноа, что попросит папу вернуться домой, чтобы мы снова жили всей семьей.
Но вместо этого она умерла.
Чтобы немного развеять это настроение, я обращаюсь к нему с вопросом:
– Пап, а есть такая болезнь, когда плоть затвердевает и несчастный больной оказывается заключен в собственном теле, как в каменной тюрьме? – Я почти уверена, что читала об этом в каком-то твоем журнале.
Они с Ноа переглядываются, потешаясь надо мной. Ох, Кларк Гейбл, ох.
– Джуд, это называется фибродисплазия, она бывает крайне редко. Просто невероятно редко.
– Да я и не предполагаю, что у меня это… – По крайней мере, в буквальном смысле. Я умалчиваю о том, что метафорически, наверное, это у нас семейное. Настоящие мы очень глубоко сокрыты в самозванцах. Папины медицинские журналы иногда не менее информативны, чем бабушкина библия.
– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – И вот за этим следует момент семейного единения! Мы все одновременно закатываем глаза в унаследованном от бабушки Свитвайн театральном жесте. Но потом у папы морщится лоб.
– Слушай, дорогая, а почему у тебя в кармане лежит огромная луковица?
В кармане толстовки зияет мой оберег от болезней. Я и забыла о нем. Англичанин тоже его видел? Ох, черт.
– Джуд, тебе бы серьезно… – начинает папа, но тут очередная, в чем я не сомневаюсь, чертополоховая лекция на тему моего чрезмерного увлечения библией либо отношений с бабушкой на расстоянии (о маме он не знает) прерывается, потому что папу как подстрелили из оружия шокового действия.
– Пап? – Он побледнел – ну, насколько это возможно. – Папа? – повторяю я и понимаю, что он, словно обезумев, смотрит на экран компьютера. На «Семью скорбящих»? Эта работа Гильермо Гарсии полюбилась мне больше всего из того, что я видела, хотя она и очень грустная. Три массивных убитых горем каменных великана, они напоминают мне нас троих – полагаю, что и мы с папой и Ноа точно так же выглядели на маминой могиле – как будто мы сейчас рухнем вслед за ней. Папа, наверное, вспомнил то же самое.
Я смотрю на Ноа и вижу, что и он в таком же состоянии и тоже уставился на экран. И амбарный замок спал. Чувства засветились красным светом у него на лице, шее и даже на руках. Многообещающе. Он реагирует на искусство.
– Ага, – говорю я им обоим, – невероятная работа, да?
Ни один из них не отвечает. Я даже не уверена, что хоть кто-то меня услышал.
– Пойду пройдусь, – внезапно говорит папа.
– А у меня друзья, – еще внезапнее бросает Ноа, и они расходятся.
И я одна тут слетела с катушек?
На самом деле про себя я знаю, что двинулась. День за днем я наблюдаю за тем, как у меня отрываются пуговицы и разлетаются в разные стороны. А в папе с Ноа меня пугает то, что они воображают, будто с ними все в порядке.
Я иду к окну, открываю, и в комнату влетают пугающие стоны и карканье гагар, гром зимних волн, звездных, ясное дело. На миг я оказываюсь на доске и лечу на гребне волны, легкие наполнены холодным соленым воздухом – а потом я вдруг резко вытаскиваю Ноа на берег, и опять время переключается на два года назад, когда он едва не утонул, и его вес с каждым гребком тянул нас ко дну… нет.
Нет.
Я закрываю окно, рывком опускаю жалюзи.
Если один из близнецов порежется, у второго потечет кровь.
Позднее вечером я сажусь за компьютер и вижу, что мои закладки с Гильермо Гарсией стерты.
А «Семья скорбящих» на заставке заменена на одинокий фиолетовый тюльпан.
Когда я спрашиваю об этом Ноа, он говорит, что не понимает, о чем речь, но я ему не верю.
Вокруг громыхает братова вечеринка. Папа на неделю уехал на конференцию по паразитам. Рождество прошло гадко. И я преждевременно написала свои новогодние резолюции, хотя нет, это будет новогодняя революция: я сегодня же снова пойду в студию к Гильермо Гарсии и попрошу его взять меня в ученики. До сих пор после начала каникул я трусила. Потому что вдруг он откажется? А вдруг согласится? А вдруг примется колотить меня зубилом? А если там этот англичанин? А если его нет? Что если он примется колотить меня зубилом? А вдруг моя мать будет бить камень так же легко, как глину? А если эта сыпь у меня на руке – проказа?
Ну и т. д.
Я секунду назад вводила все эти вопросы в Оракул и ответ получила убедительный. Я решила, что настоящий момент – самый подходящий, особенно с учетом того, что гости Ноа – включая Зефира – стучат в мою дверь, так что я заперла ее и поставила перед ней комод. Поэтому я вылезла в окно, но предварительно сгребла в карман толстовки все двенадцать птичек удачи из морского ежа. Они слабее чем четырехлистный клевер и даже красное морское стекло, но придется обходиться этим.
Я смотрю на отражатели, идущие посередине спускающейся с горы дороги, прислушиваюсь, нет ли там машин и серийных убийц. Опять густой туман. Реально стрёмно. Идея очень плохая. Но я уже подписалась, так что бросаюсь бежать через это белое, холодное и мокрое ничто и молить Кларка Гейбла, чтобы Гильермо Гарсия оказался обычным маньяком, а не таким, который убивает девочек, и стараюсь не думать о том, застану ли я англичанина. О его разноцветных глазах, о бурлящем в нем напряжении, о том, что он показался таким знакомым, что назвал меня падшим ангелом и сказал: «Ты – она», так что вскоре все это недумание приводит меня к двери студии, из-за которой льется яркий свет.
Пьяный Игорь наверняка там. Передо мной стоит его образ – сальные волосы, черная проволочная борода, синие мозолистые пальцы. И от этого начинается чесотка. Наверняка у него вши. Ну, то есть если бы я была вошью, я бы поселилась именно на нем. Столько волос! Не в обиду будет сказано, но это фу.
Я чуть-чуть отхожу назад, замечаю, что по обе стороны здания идут окна и во всех горит свет – студия должна быть там. У меня начинает формироваться идея. Отличная. Возможно, есть вариант незаметно подсмотреть… да, вон там, сзади, пожарная лестница, оттуда. Я хочу видеть гигантов. И Пьяного Игоря тоже, из-за стекла как раз будет отлично. Это просто гениально. И вот я уже перелезла через забор и бегу по узкой улочке, на которой хоть глаз коли, как раз в таких местах девочек убивают зубилами.
Упасть, ударившись лицом, – большая неудача.
(Это вот совершенная правда. Мудрость бабушкиной библии не знает границ.)Добравшись до пожарной лестницы – живая, – я принимаюсь тихонько, как мышка, лезть вверх, к яркому свету на площадке.
Что я делаю?
Но я делаю. Поднявшись до конца лестницы, я сажусь на четвереньки и, как краб, пробегаю под окнами. Потом снова встаю и, прижавшись к стене, заглядываю в ярко освещенную студию…
И вот они. Гиганты. Гигантские гиганты. Но не те, что на фотографиях. Пары. Огромные каменные создания напротив меня обнимаются, как на танцплощадке, словно застыли в движении. Хотя нет, они не обнимаются. Пока. Похоже на то, что каждый «мужчина» и каждая «женщина» рванули друг к другу, страстно, отчаянно, но, прежде чем они успели оказаться в объятиях друг друга, время остановилось.
Я ощущаю огромный прилив адреналина. Неудивительно, что фотограф журнала «Интервью» снял его с бейсбольной битой возле роденовского «Поцелуя». По сравнению с этим он такой тактичный и, блин, скучный…
Ход моих мыслей прерывается, когда в это огромное пространство врывается, словно его кожа едва удерживает водоворот его крови, Пьяный Игорь, только совершенно преображенный. Он побрился, помыл голову, надел рабочий халат, забрызганный глиной, как и бутылка с водой, которую он прижимает к губам. В биографии не было ни слова о том, что он работает с глиной. Он глотает так жадно, словно до этого скитался по пустыне с Моисеем, и, осушив бутылку до дна, выбрасывает ее в ведро.
Его словно к подключили к источнику питания.
К ядерному реактору.
Дамы и господа! Перед вами рок-звезда мира скульптуры.
Он направляется к начатой глиняной работе, стоящей посередине студии, и, когда до нее остается около метра, начинает медленно ходить вокруг нее кругами, словно хищник, охотящийся на дичь, а его глубокий грохочущий голос слышно даже через окно. Я смотрю на дверь, предположив, что за ним идет кто-то еще, кто-то, с кем он разговаривает, к примеру, тот англичанин, думаю я, и сердце дрожит, но никто к нему не выходит. Слов я разобрать не могу. Кажется, он говорит на испанском.
Может, у него тоже свои призраки. Это хорошо. Значит, есть что-то общее.
Он резко берется за скульптуру, от столь внезапного рывка у меня перехватывает дух. Судя по его движениям, он – укрощенный электропровод. Только теперь питание отключили, и он вжался лбом в живот своей скульптуры. Не в обиду будет сказано (опять же), но какой он придурок! Ухватившись своими ручищами за скульптуру по бокам, он вот так и стоит, не шевелится, словно молится, или слушает ее пульс, или совсем слетел с катушек. Затем я замечаю, как его руки начинают потихоньку двигаться вверх-вниз по поверхности, потихоньку смещая глину, которую бросает пригоршнями на пол, и при всем этом ни разу не поднимает голову, не смотрит на то, что делает. Он работает над скульптурой вслепую. Ничего себе.