Лабиринт - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
слова, которыми говорили деды и пращуры, те самые деды и пращуры, которые сложили и песни, и стены — высокие, крепкие, с башнями и бойницами — не для молитв, а для боя... Горели деревни багряным пламенем пожаров, иноземцы с кривыми саблями и в шитых кунтушах тучами черного дыма заволакивали прозрачные дали, плакали жены, чадили головни на месте рубленых изб — а в землю падало зерно, падало, и из-под корявых, потрескавшихся ладоней Димкины прадеды, Димкины пращуры смотрели в поля, ожидая всходов...
Холодные насмешливые глаза Олега вспомнились мне.
— Послушай,— сказал я,— но в конце-то концов эти сравнения, аналогии, размышления в масштабах вечности... Ведь мы-то живем не вечность, для нас все решается в течение мига, жизни то-есть, все равно — для истории жизнь каждого из нас — только миг! Что толку для того же Сосновского: ну, прочтут когда-то люди его «Народ и литература», а он сам к тому времени станет пылью и прахом... Так зачем?.. Стоит ли?.. И так — каждый из нас, и я, и ты... Я, когда на тебя смотрю, иногда — ты не смейся только — думаю: есть в тебе что-то добролюбовское, большое что-то, что и другим людям нужно!.. Ты сейчас новую статью начал — зачем? Ведь и «Уроки Белинского» дальше нашего литкружка не пошли, и то, о чем ты сейчас пишешь — тоже... Тоже для развлечения, забавы! Зачем же ты, я, мы все... Зачем?..
Я слышал, как он дышит, как сглатывает слюну, прокашливается, как будто у него першит в горле. Молчал он долго.
— Если ты обо мне именно, Клим, — заговорил он уже без прежней запальчивости,— так я ведь и сам знаю — и «Уроки», и прочее — это так, баловство. И какой из меня Добролюбов... Смешно даже... Вот кончу институт, уеду к себе в село, стану школяров учить. Приезжай — в лес по ягоду сходим, на речку, в луга...— Я по голосу почувствовал, как по-доброму он усмехнулся,— Это тебе деревня — страшно, а мне — родного родней. И люди грамотные там ох как нужны, мужик-то к науке да книге тянется куда больше, чем горожане. Если захочешь настоящую пользу принести — в деревню ехать надо, вот что я тебе скажу... А статейки для журналов другие напишут.
— Гошин? — вырвалось у меня.
— Может, и он. Это все равно. Мужики этого не читают...
Он откинулся на подушку и укрылся до подбородка.
— Вот наговорили сколько — за все время столько не говорили.,. Теперь — спи. От этих разговоров голова лопнуть может.
— Говорить-то говорили, а забыли, с чего начали.
— А с чего начали?..
— С кафедры...
— А чего ж. тут говорить? Выступать надо. Чем дружнее, тем лучше.
— Думаешь, выступят ребята?
— Не знаю. Должны.
Последние слова он уже проговорил, натянув одеяло на голову, как бы сквозь сон.
* * *На другой день, войдя в институт, я увидел целую толпу студентов перед пашей «Комсомолией». То есть уже не «нашей», не моей, это я сразу напомнил себе и хотел свернуть в аудиторию, но навстречу мне выскочила Наташа Левашова, с разбегу обхватила меня руками, расхохоталась и умчала по коридору. Тут же кто-то довольно сильно хлопнул меня по плечу. Я обернулся. Это был Володя Калюжный, с инфака, любитель кроссвордов. Он подмигнул мне и кивнул в ту сторону, где висела «Комсомолия». Что за дьявольщина!
Я не успел опомниться, как очутился возле «Комсомолии». Гудящая толпа раздвинулась, давая мне дорогу,— не столько давая дорогу, впрочем, сколько протискивая, пропихивая меня сквозь частокол спин, локтей и плеч.
Мы исхитрялись на разные выдумки, колдуя над «Комсомолией». Слева, в конце нашей «простыни» находилась рубрика «В последний час». Здесь ежедневно появлялось два столбца самых свежих новостей из жизни института и факультета, хлесткие сатирические заметки, карикатуры и т. д. Но на этот раз под рубрикой «В последний час» были пришпилены кнопками вчерашние «опровержения» к листки с подписями — довольно помятые, видом своим, говорившие о путешествии через множество рук.
Только теперь я понял, в чем дело. Я скользнул взглядом в угол газеты, где в рамочке, старательно обведенной Олей Чижик, под пышным титулом «ответредактор» значилась моя фамилия, и попытался выбраться из толчеи. Мне помог звонок.
— Это ты?..— спросил я Олю, когда Вероника Георгиевна уже остановилась перед столом, выжидая наступления тишины. Но я мог и не спрашивать. Оля сияла, как мальчишка, забивший удачный гол и нетерпеливо ждущий,.....чтобы его похвалили.
Я промолчал, и когда Вероника Георгиевна раскрыла свой конспект, начал записывать лекцию. Но то там, то тут в мою сторону оборачивались, кивали, улыбались, и Вероника Георгиевна несколько раз протяжным, укоризненным взглядом обводила аудиторию и с раздраженным прононсом, ни к кому в отдельности не обращаясь, повторяла: «Почему сегодня у вас такое нерабочее настроение!..» Неожиданно для себя самого я почувствовал вдруг веселую легкость, словно доброе давнее воспоминание проснулось во мне, воспоминание о том времени, когда мир казался мне таким же простым и солнечным, как Оле Чижик — странно подумать, ведь мы сверстники! Унылый дуралей — уверяю Димку, что жизнь состоит из мгновений, а сам не в состоянии ощутить, как это мгновение пульсирует и трепещет, как сейчас, в это мгновение Сосновский удивленно и растроганно, должно быть, ощущает близость своих студентов, как прояснились, задышали лица этих девочек и мальчиков, еще вчера подавленных, стыдящихся друг друга; как чище и светлей стало во всем институте — сейчас, и что там загадывать, если существует одно только великое Сейчас?
— Ты хорошо придумала, Чижик-пыжик,— шепнул я Оле. Обиженная моим молчанием, она зарделась от этих слов, я видел, хотя она еще ниже склонила голову над своей тетрадкой.
А во время перерыва мы с Машей стоим у окна и, как раньше, вокруг нас пусто, никто к нам не подходит,— это девчонки, такие предупредительные, такие все замечающие,— нам никто не мешает, когда мы так вот стоим, просто стоим у окна. Едва в аудитории задвигали стульями, поднимаясь после первой половины лекции бабушки Тпхоплав, как наши взгляды встретились и будто что-то толкнуло нас друг к другу; все стало как раньше, как должно быть всегда; и вот уже за нашими спинами, как далекие, осенние листья, шелестят голоса, и Маша говорит — о вчерашнем походе в редакцию, о Сосновском, о том, как мы защитим его на кафедре, и четыре — два на розовых щечках, два — на подбородке — водоворотика вспыхивают на ее лице, и я говорю, как-то непроизвольно у меня вырывается: «Знаешь, ты похожа на родничок», — а она недоуменно смотрит на меня, водоворотики гаснут, пропадают и снова начинают струиться: «Сумасшедший,— говорит она тихо-тихо,— ну, что ты болтаешь?»
«Это удивительно,— говорю я,— давай сегодня после лекций побродим и я тебе обо всем расскажу — хочешь! А еще лучше — давай заберем лыжи и съездим туда оба,— мне кажется, я найду, я запомнил то место...» И уже вижу, как мы скользим на лыжах, и ровным серовато-серебристым блеском светятся снега, мы останавливаемся там, где среди льда чернеет озерцо, которое можно прикрыть шапкой,— живое, с бегучими кружками, в него падает незамерзающая, журчащая струйка...
Но в это время кто-то кричит — чей-то голос пробивается, прорывает нарастающий вал голосов:
— «Комсомолию» сняли!...
* * *И вот, после окончания лекций, мы сидим в деканате. На длинном столе, покрытом зеленой скатертью, лежит наша «Комсомолия». Она не уместилась на столе целиком — часть ее скатана в трубку, до самого «моли» буква «я» скрыта мраморным пресс-папье, которое не дает свернуться другому концу. Ниже, под «я» — «Опровержение» и странички с подписями. Несколько подписей обведено красным карандашом. А еще ниже, в уголке, где перечисляются члены редколлегии, дважды подчеркнута моя фамилия.
Здесь все, кого отметил красный карандаш. На бумаге неровные красные эллипсы горят, как ожоги.
— Мы должны дать политическую оценку этому факту,— говорит Гошин.— Мы имеем дело не только с утратой всякой бдительности, а...— Может быть, просто отсвет скатерти ложатся на его лицо — оно кажется зеленоватым. — Что это, преступное легкомыслие или намеренный, обдуманный подрыв?..— Светлая прядь волос упала ему на лоб, она вздрагивает, взлетает и снова ложится на переносицу, как будто ее треплет ветер.
Машенька, закусив губу, слушает Гошина и сжимает пальцами авторучку. Пальцы у нее тонкие, слабые, но, кажется, вот-вот авторучка хрустнет под ними. Мы рядом. Улучив момент, я незаметно подталкиваю ее колено своим и чуть-чуть улыбаюсь.
Мне хочется немного приободрить ее, даже не то чтобы приободрить, а заставить чуть-чуть со стороны взглянуть на то, что здесь происходит. Но она недоступна юмору. Она мельком поднимает на меня свои огромные, близорукие глаза — и мне становится больно за нее, такую открытую, незащищенную — под ударами яростных слов, которые Гошин бесстыдно выворачивает наизнанку. И я почему-то вспоминаю, как мы сидели в ресторане — Сашка, Олег и я,— и Маша, обхватив пылавшие щеки руками, говорила, что жить — значит делать что-то доброе, хорошее, большое...