Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У — у, пропади ты все пропадом! Не доставайся никому! — проговорил он и пошел прочь, опираясь на багор.
Из разбитого окна вдруг вырвался трепетно — нежный, тонкий звук, ни на что не похожий.
Шурка чуть не свалился с ограды.
Немыслимый звук этот долго не пропадал в воздухе, непонятно почему заглушая все шумы, как бы поднимаясь над ними, как это было однажды, улетая ввысь, в безмолвное, начавшее синеть и загораться вечернее небо…
А с парадного крыльца дома вместе с ватным, густым дымом все сбегали чьи‑то мужики и бабы, поодиночке, с подушками, стульями в холстяных чехлах, с полураскрытым пестрым зонтом, одеялами, и вдвоем — втроем — с кожаным коричневым диваном, столом, белой кроватью, старательно — дружно подсобляя управляться с громоздкими вещами, то скатывая их по крутым широким ступеням, то неся поднятыми на плечи, мимо облупленных, серых от дождей колонн, подпиравших карниз крыши.
Шурка с Яшкой вертелись и корчились на железной ограде, на остриях решетки, как на штыках, умирали и не могли умереть. Уж им ничего не казалось страшным и странным. Все, что они видели, было просто невозможно стыдным, много хуже коровы Катерины Барабановой и глупого трюмо бабки Ольги. Это было что‑то другое, противное, хоть закрывай глаза или отворачивайся. Но у них не было сил отвернуться или зажмуриться, тем более они не могли умереть, хотя этого и желали. Ну, не умереть — сгинуть, пропасть куда‑нибудь, чтобы глаза не глядели на все это постыдное и уши не слышали. Оглохнуть, ослепнуть на худой конец, и то лучше. Однако они, помощники Совета, ничего подобного или иного, получше, не могли сделать — вот это было действительно самое обидное: ребячья беспомощность.
Ко всему тому, что их расстроило, прибавилось скоро новое: они неожиданно разглядели и поняли, что посреди двора, у цветочной клумбы с кучей всякого добра, замятого сапогами, не просто кружит, кипит народ, точно на праздничном каком гулянье — там, кажется, бьют дяденьку Никиту Петровича и пастуха Евсея Борисыча. Чужие мужики злобно заламывают им назад локти, под ногами у них валяется винтовка. Аладьину и Захарову тычет в бороды кулачищем сам Мишка Император, ушастый, круглоглазый, как филин, краснее огня, в ремнях, с шашкой и револьвером в кобуре, в генеральских сапожках, на которых от грязи и пыли совсем не видать светлых шпор. Он наступил сапожком на кучу добра, словно его стережет, боится, как бы оно в суматохе не пропало. Под плоской крышей со строченым матерчатым козырьком по — прежнему лиловеет труба, и оттуда, чисто из граммофона Кикимор, сипло несется:
— Стрелять?! Я учу товарышшей свободе, как пожинать максимум плоды революции, и меня из винтаря?! Я жгу горе народа в огне… А к барыньке, под арест, в сарай, угодна — с?
Шурка и Яшка переглянулись.
Похолодев, они разглядели часового у дверей старого каретника. То был, конечно, проклятый Ганс, в бескозырке, с берданом.
Что делать? Кому сказать?..
— Мы не скрываемся! — ревел — сипел Бородухин. — Сегодня мы звери, завтра утром будем ангелами.
— Дурак, сроду так, не иначе, — отвечал ему спокойно — ясно товарищ председателя Совета дяденька Никита. — И ворище вдобавок, поджигатель, подстрекатель!
— 3–зарублю — у–у! — Бородухин обеими ручищами схватился за ножны шашки.
Молния зажглась над головой Аладьина, висела, горела и не пропадала. Лиловая труба сипела и хрипела, слов не разберешь. Зато стали слышны пьяно — веселые выкрики бурлившей толпы:
— Налетели гуси со всей Руси… И — их, хозяева, господа, сгинь — пропади!
— Мямлишь чего? — спрашивали чужие мужики Бородухина. — Отойди! ДаЙ — кось я поглажу разок, страсть захотелось!
— Кто бьет, тому не больно…
— Я говорю: сухое, старое, а — атлично горит! Кра — со — та!
— Неудобь вышла, — трезво, рассудительно пожалел кто‑то из незнакомых мужиков.
— Да ведь нам землишки не достанется, дальние, — сердито отвечали, спорили сзади. — Так хоть капелькой какой попользоваться, песчинкой…
— Не грешно. И нашего пота кровавого тут предостаточно.
— Бери любое — время такое! Нету запрету!
— Ха! Что ты на себе унесешь? Ловкачи сообразили эвон, лошадок запрягли, прикатили на телегах, воза наложат что надо.
— Наложат им самим по маковку!
— Не свободе учишь — грабежу, поджогу! — твердил свое Никита Аладьин. — Посмей тронь, ответишь! — и словно подставлял под шашку — молнию большую свою голову, уроненную на плечо. — Нет, ты себе на уме, вижу, знаешь, что делаешь. Эвон какую прорву всего нахапал. Крепче каблуком‑то прижимай — убежит!.. А и вы, ребята, мужики, больно хороши: кого слушаетесь? Свое палите, растаскиваете. Пожалеете, да поздно будет.
Евсей Захаров, вырываясь, кричал на людей, как он кричал всегда на коров, когда пас стадо и скотина баловала.
— Ку — да — а?.. Ну, гляди у меня… я вас! — и кидался из рук на Мишку Императора. — Паршивец! Разбессовестные твои бельма!.. Давно — о вижу: поганишь белый свет. Тебя застрелить сам бог велит, святое дело!
Мужики неожиданно выпустили Никиту и Евсея, попятились, оглядываясь. Расталкивая их, перед Бородухиным вырос Матвей Сибиряк, что высоченная сосна, в распоясанной гимнастерке, кудри копной. Он тяжело перевел дух (ребятам на ограде показалось, что они это услышали) и размахнулся. Матвей ударил Бородухина по поднятой руке, и молния погасла, шашка упала к хромовым сапожкам, звякнула, а сам Мишка огреб такую затрещину, что пошатнулся и у него свалилась крыша.
— Меня?! Индивида? — Он схватился за кобуру, расстегивая ее. — 3–за — стре — лю!!!
Ребята не успели испугаться: они сразу заметили, что в кобуре нет револьвера.
Мужики и бабы закричали, заахали, отталкивая Бородухина, и, должно быть, тоже разглядели пустую кобуру. Побежали смешки — и страшно и весело, как тут не посмеяться.
А Бородухин, царь и бог, вбирая лохматую овсяную голову в войлочные плечи, словно опасаясь, что его ударят и посильней, неслыханно жалобно засипел:
— Не имеешь права!.. Товарышшы, что он делает?.. Свобода… Я буду жаловаться начальству!
К Бородухину подскочила глебовская драчливая солдатка, очень известная ребятам смелостью, да и не им одним.
— Ты что же, пировалыцик окаянный, гнусавый, анафемское отродье, у меня тряпку отнял, а себе ворох нагреб, не унести? Кто же у тебя во дворцах пирует? Обещал… Ты один? Хва — ат!
И отвесила оплеуху справа, тотчас повторила ее слева и, не отдыхая, еще прибавила, ткнула кулаком в брыластую морду. Императора качало, он гнулся, ревел — сипел, просил народ заступиться, грозил, но за кобуру больше не хватался. Торопливо поднял фуражку и нахлобучил ее на голову покрепче.
Много замечательного, правильного нагляделись бы воспрянувшие наконец духом подсобляльщики Совета, да не вышло, не удалось нарадоваться, налюбоваться. Спас Мишку Бородухина невзначай сам же Андрейкин отец — фронтовик. Рассерженный, он сгреб Бородухина за шиворот, повернул меловым, перекошенным лицом к воротам и сильно поддал коленкой в зад.
— Катись отсюда!.. И чтоб духом твоим поганым не пахло больше. Ну!
Тут появились на усадебном дворе громыхающие дроги Минодоры, и ребята больше не видели Индивида, он пропал в дыму, точно сгорел в огне вместе с пустой кобурой, ножнами от шашки и грязными шпорами.
Яшка и Шурка слетели с ограды, кинулись к подводе.
Когда они подбежали, во дворе все переменилось. Вблизи было жутко, но не совестно.
— Жги все к черту! — кричал народ. — Пали подряд — того стоит!
И уж полетели на клумбу, поверх кучи добра, награбленного Бородухиным, стулья, диван, подушки. Мужики наперебой доставали спички.
Апраксеин бородатый Федор, присев на корточки и отвернувшись от ветра, собирался разжечь костер.
— Да вы рехнулись, братцы — товарищи! — закричал Терентий Крайнов, точно упав в толпу с неба золотой грозой, и отнял у Федора коробок со спичками.
— Тушить пожар! Всем тушить! — говорил дядя Родя, соскакивая с дрог; сильный, властный голос его услыхали ближние и дальние. — Мужики, давай, кати бочку к колодцу, волоки пожарную машину из летней кладовки, там она, помню… Хватит шестерых, остальные… топоры, багры на что? Бабы — ведрами из пруда. Становись цепочкой, живо!.. Дом, флигель отстаивать, сарай — поздно, на овин наплевать.
От этих решительных, понятных приказаний как‑то пришел в себя народ и не знал, что ему делать с добром, которое не успели покидать.
— Клади наземь! Потом разберемся, отнесем по местам. Клади, не рассусоливай, некогда! — распорядился Яшкин отец, и так просто, обыкновенно, будто речь шла о спасенном от огня. Шурка даже подумал: может, они с Яшкой ошиблись, мужики и бабы не растаскивали чужое, а спасали, верно?
Ах, если бы так, как было бы здорово! Можно бы себя поругать: не ошибайся, слепня, поклепы‑то не возводи понапрасну на людей, если не разглядел толком… Но еще помнились, не забывались горбатые от поклаж люди на проселке, в поле, и довольные, с мешками, мужики на волжском лугу, спускавшиеся с косогора к воде, к завозне Капарули, и виделась, стояла в глазах и не пропадала эта недавняя беготня с крыльца барского дома… Да все равно теперь потушат пожар и отнесут добро, которое уцелело, на место вернут, и вовсе перестанет быть стыдно, все забудется, слава богу, точно ничего никогда и не было.