Наблюдатель - Франческа Рис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Париже я сделала свое главное (и, надо сказать, вполне предсказуемое) открытие: секс. Секс во Франции – особенно когда дни становились длиннее – был повсюду. Казалось, вся жизнь просачивалась через фильтр секса. Я узнала, что там считается абсолютно нормальным раздеть кого-то глазами прямо в метро или услышать от продавца в papeterie[8]: «Какой нынче прекрасный весенний день – совсем как вы!» Французы были откровенны и при этом совершенно невозмутимы. Именно тогда я наконец поняла, что являюсь объектом сексуального влечения, решив использовать это как свое оружие.
* * *
Пришла весна. Все уже высыпали на террасы, но еще кутались в пальто и гротескные шарфы. Над каналом пышно цвела глициния. Эмма затянулась сигаретой, которую мы раскурили на двоих.
– Так ты позвонишь? – спросила она.
Эмма была одной из моих более успешных подруг – если не самой успешной, поскольку даже полноценная взрослая жизнь (с кошкой и постоянным парнем) не помешала ей остаться нормальным человеком. Работала она на онлайн-платформе, посвященной искусству, и лишь каким-то чудом умудрялась не спровоцировать меня на убийство своими призывами «полюбоваться рассветом с крыши дворца эпохи Возрождения во время венецианской биеннале второго по значимости художника Пакистана». Пожалуй, она была самой стильной из всех, кого я знала, – невзирая даже на тот факт, что все ее тряпки выглядели так, будто их украли у восьмидесятилетнего затворника. По правую руку от меня сидел Алекс – он работал в магазине одежды, устроиться в который, не имея по всем правилам оформленного и раскрученного профиля в соцсетях, не стоило и мечтать. Я фыркнула (эту привычку я подхватила у французов), отмахиваясь от малейшего намека на ответственность и целеустремленность:
– Да не знаю. По-моему, это все бессмысленно, нет?
– И все же позвони. А вдруг там что-то крутое?
Сказать по правде, учитывая – как выразилась Эмма – «нарочитую расплывчатость» объявления, никто из нас доподлинно не знал, в чем заключалась работа. Даже слова «архив и поиск», по сути, не несли в себе никакой смысловой нагрузки. Свое суждение мы вынесли, основываясь лишь на том, что предложение, вполне очевидно, относилось к туманной категории «сферы искусства» и для нашего замкнутого мирка выпускников художественных академий и прочих гуманитарных заведений было окутано неким флером притягательности и статусности. Все мы были молчаливыми участниками договора, велевшего нам обожествлять профессии креативных индустрий. А ведь Майкл (который, вполне возможно, вовсе отказался от фамилии – как Мадонна) мог вообще искать кого-то, кто поливал бы ему цветы, заваривал чай, а то и просто тешил его эго (и хорошо бы фигурально выражаясь, а не в буквальном, физическом смысле). Несомненно, если бы у меня появилась возможность представляться на вечеринках как ассистент писателя, мой социальный капитал (и наверняка еще и самооценка) взлетел бы до небес. Лишь позднее я осознала, что именно сакрализируя определенные виды труда, мы сами наделили видных деятелей искусства столь опасной властью.
– Честно говоря, когда читаешь это объявление, кажется, что автор – просто псих, – заметил Алекс, отвлекшись от телефона и положив его себе на колено. – Взять хотя бы этот пассаж про шекспировское имя – что за бред? – по мнению Алекса, большинство белых мужчин-натуралов были психами.
– Нет-нет, – возразила я. – Как раз этот момент меня больше всего зацепил. Может, он просто устал от всяких Крессид – с их долбаными неоплачиваемыми стажировками и домами где-нибудь в Стоквелле – и их засилья в сфере искусства…
Алекс скорчил гримасу, всем своим видом возражая против того, чтобы я пускалась в разглагольствования о социальной справедливости, – а мне в той же мере не хотелось, чтобы кто-то из друзей заподозрил, насколько я уже сроднилась с абсолютно незнакомым мне человеком. За минувшие сорок восемь часов я как только не представила себе нашу первую встречу – и лишь в двух вариантах развития событий присутствовали намеки на постепенно нарастающее обоюдное влечение.
– О боже, – взвыл Алекс, будто прочтя мои мысли, – если ты и в самом деле получишь это место, то обязательно переспишь с ним – а вдруг он окажется каким-нибудь самодовольным папиком-бумером…
– Наверняка Крессидой зовут его дочку, – вставила Эмма. Я изобразила негодование – впрочем, неубедительно даже для себя самой.
– И все же ты должна позвонить, – подытожил Алекс после минутной паузы. – В конце концов, он же будет тебе платить! Может, ты наконец вырвешься из своей кафешки?
Мы часто говорили о том, чтобы мне «вырваться из кафешки», будто о некоем чудесном спасении, которое произойдет как бы само собой, но волшебным образом преобразит всю мою жизнь, привнеся в нее смысл и порядок: иными словами, работу и мужчину. Из-за этих разговоров я даже стала покупать лотерейные билеты в табачном киоске на углу.
– Знаю, знаю, – искренне отозвалась я. – Конечно же, я позвоню.
Тут подоспел и второй графинчик корбьерского. Я и после первого уже ощущала в ногах приятное онемение. Эмма передала мне остаток сигареты.
* * *
В пасхальное утро я никак не могла заставить себя выйти из дому. Проснулась поздно, с гудящей от похмелья головой. Это был один из тех тусклых, бесконечно тянущихся дней, когда я особенно отчетливо ощущала собственное одиночество. Включив радио, наткнулась на несколько сюрреалистическую программу о женщинах-знаменитостях, поддержавших Брекзит. Оказывается, еще в девяностых Джинджер Спайс совсем не лестно высказывалась о подлых брюссельских бюрократах. Я съела два вареных яйца, подумала о Боге и прочла половину французского бульварного романа о молодом литераторе, мечтающем о загадочной и молчаливой девушке с непростой судьбой. Наконец, в половине шестого, когда оставаться в четырех стенах было уже невыносимо, я решилась-таки выйти на улицу. В коридоре топтался толстый жабоподобный муж консьержки, в посеревшей от старости майке-алкоголичке. Я что-то пискнула в знак приветствия, и вид у него сделался такой, будто его оскорбляет сам факт моего существования.
– Пора бы уже прекратить оставлять обувь перед дверью, – буркнул он. – Даже в дождь.
Monsieur et Madame la concierge[9] всячески демонстрировали мне свое презрение, поскольку я жила в крохотной chambre de bonne[10] на самом верху и делила туалет со своим соседом Фаруком – весьма любезным, словоохотливым и почти всегда отсутствующим студентом, к которому консьержи относились с неменьшим пренебрежением.
Седьмой этаж был бельмом на глазу в этом вызывающе зажиточном co-propriété[11]. Я знала, что смотрителям дома ведомы светские условности, поскольку не раз видела, как неестественная, болезненная улыбка искажает их лица при встрече с обитателями шестого этажа. В наказание за оставленный во дворе велосипед мадам теперь прятала пришедшую на мое имя корреспонденцию. Была надежда, что уж сегодня-то, поддавшись религиозному рвению, чета консьержей непременно уйдет на целый день. Не повезло.
Оказавшись на улице, я быстрым шагом двинулась мимо по-воскресному переполненных террас и снующих взад и вперед детишек на самокатах. Слушая старое интервью с Моррисси по BBC, вошла в высокие зеленые ворота кладбища. В ушах звучал его мягкий северный выговор: «Не понимаю, почему люди ничего не делают со своей жизнью, хотя знают, что она не бесконечна». На миг меня охватило чувство вины. При этом в голове не укладывалось, как один и тот же человек мог написать столь проникновенные строки о нежности и доброте[12] – и призывать «сохранить Англию для англичан». Похоже, в очередной раз подтверждалось мое подозрение, что втайне все успешные люди – опасные извращенцы.
Вокруг не было ни души. Кладбище Сен-Венсан – тугой клубок корней деревьев, тонких прутьев кованого железа и выгоревших на солнце срезанных головок гортензии да нагромождение элементов, не нашедших применения в некрополе, что раскинулся ниже, по дороге к площади Клиши. Сюда я приходила, когда ощущение неприкаянности становилось нестерпимым, – это место напоминало мне об одном из моих бывших. Пушистый серый кот бросил на меня беглый взгляд. Я читала имена, выгравированные на надгробиях («семья Кайботт», «семья Легран»). Землю под ногами устилали сосновые иглы – совсем как в детстве, во дворе дома моих бабушки с дедушкой. Все было густо-зеленого оттенка: и гладь пруда, и чернильные кляксы лишайника на могильных плитах, и мягкий свет, лившийся сквозь витражи церкви во время службы, куда меня водили ребенком. Я решилась позвонить Майклу.
Взгромоздившись на барный стул в кафе L’Etoile de Montmartre, перебрала в голове возможные варианты развития