Плывя с Конецким - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нормально». «Естественно». «Само собой». Художественный мир Конецкого строится на невозмутимости, из-под которой прет сущее безумие. «…И постарайтесь ничему из того, что с вами может в ближайшем будущем случиться, не удивляться. Можете идти». Лейтенант щелкает каблуками. И ничему не удивляется. Ни в ближайшем будущем. Ни в ближайшем прошлом. Ни в отдаленном…
По писательскому происхождению Конецкий несомненно романтик, и он это признает. Он с этого начинается. По нынешней литературной же хватке он… если бы я не боялся слова, я назвал бы его сюрреалистом, чья невозмутимость входит в состав безумия, которое является здесь и предметом интереса, и предметом преодоления. Знаменитый «конецкий» юмор тоже входит в систему спасения души. В ночь после прихода в родной Ленинград грузчики украли с корабля голубей. Это пустяки. Вот в Выборге в прачечной двести штук белья украли, прокуратура дела не стала заводить. Нор-маль-но! На стоянках с судов воруют все подряд, вплоть до электролампочек, так что помполит перед приходом в порт обыкновенно все прячет под замок; а тут погрузка кончилась, чужие ушли, помполит расслабился, все выложил, неожиданно явились с экскурсией любознательные школьники; их впустили, напоили чаем, рассказали всякие морские истории; а они сперли домино. «Далеко пойдут ребята», только и выдавил им вслед Конецкий. Нормально.
Маска невозмутимости словно прирастает к герою в самых горьких ситуациях. Иногда ему кажется, что реальная жизнь — не жизнь, а… кино. Лейтмотив Конецкого — реальность, которая почище фантастики: кажется, что выдумано, а — правда. Нет, именно «кино» — тут Конецкий-сценарист добавляет Конецкому-прозаику толику юмора. «Путь к причалу» снимали на острове Кильдин, как раз там, где автор сценария за десять лет до того тонул. «Сочините рассказ о том, как автор участвует в киносъемках на том самом месте, где он тонул. И каждый скажет вам, что вы сбрендили…» Но вы не сбрендили. Это — реальность. Может, реальность сбрендила?
Реальность: немцы, давшие миру Бетховена, стреляют по бегущим от эшелона женщинам и детям. «И здесь я увидел то, что большинство зрителей видит только в кино», — запоминает будущий сценарист: он видит, как его мать прикрывает телом его брата.
Реальность: отец, военный прокурор, когда-то кончивший юридический факультет Петербургского университета, сочиняет графоманскую поэму о Великом Сталине.
Реальность: офицеры флота не имеют права получать второе высшее образование.
Нормально. Солнце — «это такая дырка в небесах, которые тоже белесо-серого цвета». — Ты действительно дурак или притворяешься? Действительно дурак. Мир Конецкого — это мир необъяснимых логикой вещей, и жить в нем можно, только приняв дурацкие правила игры. В разгар ледовой вахты на затертый в море корабль приходит из центра циркулярное указание провести оздоровительный бег. Капитан рапортует: провели… участников столько-то… «Если тебе предложено быть идиотом, то будь им». Нормально.
Наивно было бы думать, что это отсутствие реальности. Нет, это реальность. Просто надо знать ее законы.
Вот еще одно ключевое слово Конецкого, в известном смысле разрешающее его коллизии: наваждение. Капитан, проводивший теплоход через пролив, вылетел на прибрежные камни, потому что в самый критический момент, в виду маяка, занимался тем, что «подстраивал» радиолокатор. Зачем же ты крутил радар, когда до маяка было четыре кабельтова и ты его видел собственными глазами?!
— Наваждение…
Это наваждение, однако, не похоже на прежние романтические миражи с русалками и летучими голландцами. Перед нами новое по типу наваждение: наваждение цифири. Обретаясь в ситуации как бы ирреальной («кино»!), человек у Конецкого все время пытается восстановить ориентиры с помощью самозабвенной пунктуальности; он закрепляет плывущий мир регламентациями, правилами, запретами. Это — один из самых глубоких и драматичных пунктов в раздумье Конецкого о русском человеке.
«Как пойдет развитие нашего национального характера, если современная жизнь категорически требует и от нас рационализма, деловитости, расчетливости, меркантилизма?
Ведь все наши установления по обычным и тринадцатым зарплатам, по премиям и сверхурочным, по судовым затратам и отпускам, по экономии и качеству, по „обработке недостающего штурмана“, все начеты, вычеты уже столь деловиты и рациональны, что любой американский капиталист или даже немецкий бухгалтер давно бы спятили, ибо у них закваска не та: не наша у них закваска».
Еще о юморе, кстати. Заметили ли вы, что юмор, которым спасается Конецкий в ситуациях, когда жизнь можно смотреть, как смотрят кино, — юмор его построен большею частью на мотиве спятившей бухгалтерии? Двадцать два пункта рапорта об обследовании «пожарной лопаты № 5» — не попытка ли вернуть ощущение реальности «по пунктам», когда в целом ее как бы нет? Кстати, лопату потом сперли. Само собой.
Я стараюсь увидеть в Конецком то, что скрыто за поблескиванием волн «морской специфики»: генеральную думу его о России, о нашей общей судьбе. О том, о чем все мы думаем и о чем не может не думать писатель своего народа. Крупный писатель, своеобычный, обостренно независимый.
На траверзе Югорского Шара, проплывая линию Уральских гор, то есть пересекая границу Европы и Азии, Конецкий напрямую задумывается о русской судьбе. Он пишет, что «четко открестился навсегда от славянофилов и от западников, заняв позицию „оси симметрии“, а по-русски — между двумя стульями». Если опять-таки отвлечься от юмора, — позиция весьма серьезная. В некоторых ученых трудах она называется евразийством, и тут я легко молча подам Конецкому руку… но если бы такая позиция и впрямь исчерпывалась только ученым здравомыслием! Однако писательская позиция подкрепляется иначе: ее же надо проговорить, проволочь сквозь жизненный материал, ее надо прострадать вместе с людьми да еще и удержать в ситуациях логически немыслимых. В том числе и в ситуациях литературной борьбы.
Я хотел бы закончить этот очерк о месте Виктора Конецкого в нашей реальности — попыткой оценить его литературные симпатии и антипатии. Может быть, и здесь больше «кино», чем «логики». Но реальность и тут несомненная, надо только знать ее законы.
Итак, ориентация по двум осям: западники — славянофилы. Учтем некоторую символичность этих названий, то есть что речь тут идет, конечно, не о славных интеллектуальных дружинах 1840-х годов, а об их, так сказать, правопреемниках, конкретно же: о писателях-«деревенщиках», с одной стороны, и о «модных», «современных» и т. д. авторах — с другой.
К «деревенщикам» Конецкий относится с уважением, но — как бы издалека. Сам он человек городской, вырос в Ленинграде, «на краю океана». Он потомственный интеллигент и испытал с детства все неизбежные на этот счет унижения (мальчик в коротких штанишках, «гогочка» и т. д.). Рядом с собой на капитанском мостике он видит матросов, умело и бесстрашно работающих на палубе; его восхищение ими — неподдельно, но, кажется, тоже немного издалека. Иногда его посещает мысль, что эти ребята — выходцы из крестьян. Они — из тех самых деревенских, которых Конецкий с раздражением видит на рынке и которым жалко лишнего куска газеты на кулек. Выходцы из деревни бывают люди замечательные, но сами деревенские — не очень понятны.
К «модернистам» же он относится совсем по-другому: с плохо скрываемой яростью. Этим он ничего не прощает. Однажды Конецкий меня читательски просто резанул — там, где речь идет о модном прозаике 60-х годов (Конецкий его иронически называет «прозаик № 2»), есть такой пассаж: «Ныне фамилию прозаика № 2 упоминать не принято, ибо он давно уже свалился за русский горизонт.
— Туда ему, — скажу от всей души, — и дорога».
Не буду обсуждать здесь качества вышеупомянутого прозаика, равно и то, почему и куда он свалился, — это важный, но отдельный вопрос. Но реплика Конецкого меня поразила. Честно сказать, не ожидал. Что он, сторож? Охранник территории? Откуда сам этот жест, это право судить другого, выпроваживать: «Туда и дорога!» Ох неинтеллигентно.
И ведь не успокоился: вцепился и дальше в «прозаика № 2», полемизировал яростно, дотошно… а по либеральным временам и псевдоним раскрыл, и назвал открыто, и, главное, доводы своего противника, Василия Аксенова, опубликовавшего в журнале «Континент» отповедь Конецкому, — до строчечки воспроизвел Конецкий в своем ответе и в свою очередь ответил сам, да как… Боюсь, что по степени уязвленности противники стоили друг друга; их полемическая изобретательность сделала их переписку весьма увлекательным чтением. Только честно скажу, что причина ее увлекательности для меня вовсе не вопрос: кто прав? Оба они «попеременно правы», поскольку оба оспаривают друг у друга «право на Россию», что и выдает в обоих типично русский синдром. Это — само собой, и даже греет меня с двух сторон. Но загадка, которую я с увлечением разгадываю, читая эту полемику, и прежде всего — литературные очерки Конецкого (не только спор его с Аксеновым, но вообще весь его «фронт» в тогдашней словесной войне, включая сюда и «бой за Некрасова»), — это загадка неравной страсти по отношению к противникам.