Сивцев вражек - Михаил Осоргин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо "л" Эдуард Львович выговаривал нечистое "р". И сказал:
- Я бы хотер попробовать сыграть... но торько есри вы хотите срушать... но могу и что-нибудь другое...
Поняла Танюша:
- Сыграйте, Эдуард Львович, свое, про что вы говорили тогда. Оно готово?
-- Готово ли - как сказать... Я уже знаю. Но ведь это почти импровизация. Я называю это... можно назвать "Космос".
Физик отозвался:
- Космос, это... интересно. Именно музыка только и могла бы вполне...
Леночка сидела удивленная. Эдуард Львович смущенно попросил:
- Я порагар бы ручше немного меньше света...
Танюша гасит огни. Остается только лампа, освещающая рукоделье старухи.
И Эдуард Львович играет.
Леночка удивленно смотрит на пальцы композитора, мелькающие в полутьме по клавишам, на его голову, то откинутую, то припадающую. Леночка слушает звуки в их раздельности и в их слиянии и думает, что это не похоже на мелодию, на танец, на увертюру оперы. Думает и о том, что Эдуарда Львовича называют гениальным, и о том, что его левый глаз косит, и о том, что вот она, Леночка, слушает игру гениального человека. Собрать и вместить свои мысли в одно целое Леночка никак не может, и брови ее удивленно поднимаются.
Дядя Боря хмур. Он - инженер, но неудачник. У него некрасивая старообразная жена. Он многого не знает, в том числе и музыки. Бетховен, Григ - все это слыхал, имена, - но как различать? Скрябин - диссонансы. Почему то, что играет Эдуард Львович, называется космосом? Космос, это что-то астрономическое... Было бы хорошо, если бы все, превышающее уровень мышления дяди Бори, оказалось выдумкой и вздором. Тогда дядя Боря вырос бы и стал величиной. И вообще... почему паровые котлы ниже музыки? Что они смыслят в паровых котлах? И болезненно сознает дядя Боря, что именно музыка выше паровых котлов и что это его, дядю Борю, принижает, делает несчастным, неинтересным.
Старый орнитолог полулежит с закрытыми глазами. Звуки носятся над ним, задевают его крыльями, уносятся ввысь. Иногда налетают бурной стаей, с гомоном и карканьем, иногда издали поют мелодично и проникающе. Это не на земле, но близко над землею, не выше облака и полета жаворонка. Не страшен космос Эдуарда Львовича! Да и не так сложен, даже не экзотичен: русская природа. Но как хорошо! Старость спокойная, диван, милая внучка, доступность высшего, что зовется искусством. Я - профессор, я известен, я стар, я не хочу умирать, но, конечно, я могу умереть спокойно, как живший, исполнивший, уверенный, уходящий. Звуки - как цветы, музыка - пестрый луг, леса, водопады. Смешной он, Эдуард Львович, но он мастер, и он чувствует многое, что другим дается наукой, мыслью, старостью.
В мировых пространствах, среди туманностей, вихрей, солнца, носится остывшая планета - лампа Аглаи Дмитриевны. Старуха слушает, вяжет, не спуская ни одной петли. Слушает с удовольствием, думает о том, что в самоваре осталось мало воды, а угли еще горячие. Но Дуняша догадается. Эдуард Львович прекрасный музыкант и отличный учитель. Танюше шестнадцать лет, пусть учится. Но все равно - выйдет замуж, и это главное. С музыкой выйдет лучше. А свои исторические науки тоже пусть кончит, торопиться некуда. Танюша - сирота, но счастлива та сирота, у которой живы и благополучны дедушка и бабушка. Однако он долго играет. Аглая Дмитриевна посмотрела поверх очков и чуть было не спустила петли.
В самом темном углу на мягком стуле профессор Поплавский думал о своем. Мироздание - огромно, но для понятия о нем нужно представить атом. И атом не последнее. Эдуард Львович хочет постигнуть мироздание силами музыки, семью ее основными тонами,- но художественной догадкой знания не подменишь. Семь цветов спектра дают больше, и вот мы взвешиваем точными весами горящую массу далекой звезды, определяем сложный состав небесного тела, устанавливаем его возраст. Но, может быть, музыка права, так как идет тем же путем постижения и приводит к той же иллюзорности мироздания. Астроном изучает Вселенную. Какую? Ее в этом виде уже нет! В телескоп мы видим прошлое звезд, планет, туманностей. Солнце было таким... восемь минут назад, звезда была такой - тысячелетие тому назад, другая звезда - десять, сто тысячелетий. Великая иллюзия! Но играет он, Эдуард Львович, прекрасно. Музыка велика тем, что ей не приходится оперировать словами, цифрами, что она не переводится на несовершенный язык. Может быть, в этих звуках космоса нет, но переведи их на язык слов и цифр... и получится... Эвклидова геометрия.
ТАНЮША
Танюша сидела на диване, подобрав ноги и головой прижавшись к плечу дедушки.
Сначала впивалась в звуки, потом унеслась в гармонии. Маленькой горящей точкой носилась в безвоздушном пространстве, окруженная вечными, безответными вопросами звезд, планет, туманностей, житейским, возросшим до вселенного, вселенным, упавшим до мелочи быта.
Космоса в музыке не искала: просто вбирала ее в душу и рядом с ней - в ее орбите - жила. Отдала работе неосознанной мысли и свое легкое тело, и душную теплоту дедушкиного плеча, и полумрак залы, и колебанье звуков.
Большую комнату заполнила образами и видела рожденье их под потолком, хоровод вокруг лампы, срывы встреч случайных и размеренный танец. Летала с ними - за пределами стен. Дыша - открывала рот, чтобы не мешать слуху. Послушно принимала в склады ума новые тюки нераспакованной мысли - запасы сырья, к обработке которого после-после, с утренней силой приступить. Не боялась - но знала, что будет трудно, была рада и серьезна.
Космос? Его Танюша не видела; он - цельность и завершенье, она - на пороге жизни, едва за пределами хаоса, из которого вышла ребенком. Она только начала собирать крупицы реального знания, вся была в мире вопросов, первых ощущений, важнейших, дробящихся, противоречивых. Жадно тянулась к ясному, к аксиоме, не принимала теорий, негодовала на двойное решение, не нуждалась в вере. Знала, что все это важно, даже щекочущий волос дедушкиной бороды,- но было так некогда, так много было работы, что делала мыслью прыжок от деталей (о них подумает потом) к гигантскому общему, от мятой складки скатерти - к сладкому и страшному "зачем жизнь?" и особенно "как жить?". Однажды уже додумалась, что цель жизни - в процессе жизни; и потому мучалась: верно ли? Не оскорбила ли цели? Не унизила ли смысла существования?
Однажды, в разговоре с дедушкой, Поплавский сказал, что три точки в одной линии зрения могут не дать прямой, что это относительно. Не поняла вполне, но взволновалась: как же быть тогда с тем, что уже считала решенным, чем проверяла свои выводы? Как дедушка может усмехаться и быть спокойным ученый дедушка? Разве он знает что-то большее? Когда Поплавский говорил о своих смешных точках, у него даже глаза стали грустными. А дедушка, который должен же понимать и который тоже знает, был совсем спокоен и шутил:
- Не говорите вы при Танюше о таких ужасах! Она спать не будет.
И действительно, Танюша в тот вечер долго не засыпала, хотя думала и не о точках, а вообще о том, как же быть, если ничего совсем-совсем верного нет? И тогда же - попутно - догадалась, что есть люди, берущие готовое и строящие на нем счастье, и есть люди, которым счастья и построить не на чем, так как почва под ними всегда дрожит от сменяющихся вопросов. Дедушка из первых; но может быть, эти первые знают что-то еще высшее, выше вопросов, не поколебимое ничем? И, однако, пытливым умом была со вторыми.
И чутко, ухом музыкальным лаская дробь звуков, сливая их в пяти нитях нотной бумаги,- слушала Танюша странную и сильную импровизацию своего учителя и думала свое, мелкое, бытовое, житейское - и великое, не разрешимое для мягких еще мускулов сознания. Ее мироздание лишь строилось.
Сейчас Эдуард Львович кончит - совсем почти мелодией. Все, что искал и что высказывал, - свел к немногим простейшим звукам. Неужели для него это так ясно? Кончил - и все молчат. Встал, потер руки, посмотрел на лампу виноватыми глазами, и Аглая Дмитриевна поверх очков одобрила, сказавши:
- Уж так хорошо, что и не знаю. Заслушалась я вас!
Вышло это у нее просто. Другие думали, что сказать; но сказать было нечего. И Танюша, очнувшись, вздохнула.
LASIUS FLAVUS
На заре светлого дня в землю черную, влажную, поспевшую для посева, ангел жизни бросал семена.
Выходило солнце, и дрожащее ожиданием семя заволакивалось теплым паром, набухало, лопалось и выпускало сочный белый росток и нитку корня.
Корень стремился вглубь, искал сытной влаги, цеплялся за жирные частички земли; росток напрягал все силы, чтобы выпрямиться, открыть зеленый лист и распластать перед солнцем.
А когда заходило солнце, ангел смерти выносил на поле лукошко с сорными травами и среди новых зеленых всходов бросал семена зла и раздора. К утру и их зеленый обман пригревало бесстрастное солнце, и человек радовался богатым всходам засеянных полей.
Несуществующий, великий обещал в тот год победу ангелу смерти. И когда вытянулась и заколосилась первая травка, на нее поспешно взобрался муравей Lasius flavus*. Это не был охотник за травяными тлями. Муравейник на опушке леса имел прекрасные стада тлей и был обеспечен их сладким молоком. Но известили лазутчики, что в окрестностях неспокойно, что грозит муравьиной республике нападение охотничьих племен Formica fusса**, которые уже перебежали насыпь строящейся железной дороги и стягивают свои силы у поворота поля. Страшен был не бой, - страшно было грозящее рабство. И это в момент, когда крылатые самки уже вернулись с первого вылета бескрылыми и готовились стать матками новых рабочих поколений.