Владивостокские новеллы - Виктор Бондарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ты и в плену был? Но ты батя, даешь.
– Был, целых пять часов.
– Да у тебя истории одна круче другой. И тебе за плен ничего не было? Говорят, за это здорово наказывали, все предательства боялись.
– А про мой плен никто и не знал, командир роты догадывался, но не расспрашивал. Так все втихую и закончилось, без последствий.
– Батя, а как это можно было на несколько часов в плен попасть. И как я понимаю, ты сбежал потом от немцев то?
– На войне всякое приключалось, воевали то миллионы. А у меня все просто, в июле сорок четвертого, когда мы наступали, линии фронта как таковой не было, немцы, где быстро откатились, где еще оборону держали. В общем, неразбериха полная. И надо же было нашему полку по моим родным местам наступать. Мы встали на ночлег всего в пятнадцати километрах от моей деревни. И засвербило у меня до дома сбегать, узнать, что там с матерью и сестрами, я уже три года о них ничего не слышал. Отец мой, дед твой, в первые дни войны сгинул. Не сбегаю сегодня, может, уже никогда их не увижу, да и не знал я, живы ли они. Пошел к ротному, старшему лейтенанту Сибирцеву Андрей Палычу. Он молодой был, а толковый паренек, на фронте офицером стал, в общем, человек с понятиями. Он ко мне хорошо относился, мы с ним не раз и не два в дальней разведке бывали. Все объяснил – растолковал, мол, местность знаю отлично, вырос здесь, два часа туда и два назад, к утру снова буду в роте. Недолго Андрюха думал, иди мол, но учти, я тебя не отпускал, мы же в наступлении, с утра снова в бой. И в подарок моим родным от себя добавил пять банок американской тушенки. Вот я и рванул вперед, по первым сумеркам. Как и думал, за два часа добрался. И самое удивительное, наша деревня то стоит цела – целехонька, а что ей сделается в глухомани, вдали от главных дорог военных и направлений. Вот тут-то я и расслабился, можно сказать, в полный рост по деревне прошел к своей хате. И мать, и сестры, все живы – здоровы, только боятся сильно, позабивались в подвал. Фронт то рядом, все гремит – грохочет. Там с ними еще соседской малышни с пяток было, подвал то у нас большой, добротный. Пока обнимались – целовались, пока вещевой мешок с гостинцами вывернул, прошел час с не большим, наверное. И вдруг свет в окна ослепительный, и речь немецкая совсем рядом. Потом по-русски слышу кричат, мол, выходи немедленно. Не выйдешь, через пять минут от дома одни головешки останутся. Выглянул я и понял: пропал, метрах в сорока стоит немецкая бронированная машина, светит на дом двумя фарами, видно вокруг все, как днем. Крупнокалиберный пулемет с этой машины прямо на окна нацелен, и солдат немецких с десяток в отдалении мелькает. У меня три гранаты ручные, и три снаряженных диска к ППШа, ну и наган за поясом, в общем-то, воевать можно. Если сильно повезет, то и вырваться можно, хотя это очень и очень затруднительно. А тут голос снова по-русски, мол, не выйдешь, никого в живых в этом доме не оставим. Глянул я на детишек маленьких, обнял – поцеловал мать родную и вышел с высоко поднятыми руками, выходит, сдался добровольно. За это мне, в довесок за самоволку в военное время, по трибуналу ни прощения, ни пощады. Через мгновение меня разоружили и избили в кровь, закинули в амбар, который перед самой войной построили, и в котором ничего толком то не хранили, неудачное место под него выбрали. Забыли, что когда то здесь ручей протекал. И как только дождь начинается затяжной, так поэтому высохшему руслу вода один из углов амбара подмывает, и хлюпает потом по всей площади, пока дождь не прекратится. И этот гнилой угол песком речным засыпали, я это сразу вспомнил, как только очухался. Кроме меня в амбаре еще пятеро пленников: две бабы и трое мужиков, как и я, все в кровь избитые валяются. Обыскать то меня обыскали, да вот ложку стальную трофейную за голенищем кирзача не нашли. Она мне очень сгодилась, по любому лучше, чем пальцами песок грести. Вот я и рою этот гнилой угол, и вроде все неплохо получается, только сил мало после немецкого побоища. А помогать мне никто не собирается, смотрят, да и только. Стиснул зубы и рою дальше, понимаю, чем скорее выберусь отсюда, тем лучше для меня. А песок то хоть и не слежался сильно, но и не вымылся весь, видно дождей то сильных не было. Через час прорыл нору, еще час расширял ее, но уже нет сил дальше рыть. Правило есть народное, коли голова пролезла, то и вся остальная стать пройдет, а я в то время худосочный был, жилистый.
– Да ты и сейчас, батя, не растолстел то шибко.
– С картохи разве разжиреешь, вот у меня голова пролезла, я сжался – скрутился змеей и выполз на свободу. Десяток метров и я в чаще, а там по знакомой тропинке до своих. Когда появился перед ротным, а это уже посветлу было, так тот только головой покачал, отдал свою плащ – палатку, мол, отсыпайся – восстанавливайся. На мое счастье на двое суток наше продвижение вперед застопорилось, так что я по тихой отлежался – отоспался, никто и не узнал, что со мной этой ночью приключилось. Ротный, конечно, догадался, а что тут не догадаться то: вернулся без оружия, без ремня, весь избитый. И как говорится, меньше знаешь – крепче спишь. Тем более особиста в роте не было на тот момент, ранили его неделю назад, а нового не прислали. Так что моя самоволка закончилась благополучно со всех сторон. И наша деревня целой осталась, мать с сестрами живы-здоровы. Оставшихся в сарае, немцы поутру постреляли, не выводя на улицу. А я так и не узнал, кто это меня немцам продал. А может никто и не продавал, может их часовой меня выглядел, все может быть. Хотя обычно немецкие часовые без раздумий стреляют, даже не окликая. В общем, довоевал я вполне благополучно до конца войны. Правда, меня еще раз осколками ручной гранаты посекло сильно, но я от этих ран в медсанбате при части долечивался и не долечился. Когда на Восток нас везли, рана то и открылась, и сняли меня с эшелона, и война для меня закончилась. Подлечился и домой вернулся. Больше двух лет на разминировании работал. Вот и из нашей деревни в этот городок перебрался. Так что война для меня еще на три года продлилась.
– Почему на три, если ты два года в разминерах то горбатил?
– А в сорок восьмом году страшная голодуха у нас в Белоруссии случилась, много людей от голода поумирало, особенно детей. Так что этот год самым военным, самым лихолетным был, а вот с сорок девятого все вроде бы стало восстанавливаться, уже почти не голодали. Не хотелось это все вспоминать, да фильм душу растревожил. Правильное кино про войну, так оно и было. Так растревожило, что без стакана ни как. Пошли ка к тетке Аксинье зайдем, банку первача в долг возьму.
Умер Ульян Тишков, русский солдат, в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году. За мирное время совсем не разбогател, и справным хозяйством похвастаться не мог. А как хозяйство поднимешь, когда донимали военные раны. Так донимали, что в шестьдесят пятом пришлось операцию в Минске делать. Осколок с места стронулся, немного до сердца не дошел. Дети разъехались по всей стране, и не смогли быстро собраться в день похорон. А похороны в России дело хлопотное и очень затратное. Походила жена – старушка по властям и ничего не выходила. Кое-как насобирала по соседям рубликов, чтобы достойно проводить в последний путь мужа, солдата, орденоносца: на подушечке несли награды, целый иконостас.
На тихом кладбище, под скромной звездочкой, лежит русский солдат, от первого и до последнего дня отвоевавший на той страшной войне. И никто сейчас не знает, кроме родных и близких, что он честно выполнил свой воинский долг, что и подтверждено многочисленными наградами, до которых никому нет дела. Ими играются его внуки, а что, очень красивые игрушки.
Петруха опоздал на три дня, то билетов нет, то самолеты не летают из-за погоды, Владивосток то совсем не близко от Белоруссии. Раздал долги соседям, два дня пил не просыхая, обидно ему было так, что слезы наворачивались на глаза. Эх батя, родной ты мой человек, честно отвоевал, жил тихо и просто, и оказывается даже не заслужил от советской власти бесплатных похорон. Наверное, она тебе была не мамой эта власть, а мачехой, как и всему российскому большинству.
Городок небольшой, все и вся на виду. Пересеклась Петрухина дорога с первым секретарем райкома. А что ей не пересечься то, если парень сам искал этого пересечения. Он спросил партийца, глядя тому прямо в глаза, почему семье фронтовика не помогли с похоронами. И не слушая пустое блеянье, зло и с ненавистью бросил тому в лицо.
– Какие же вы твари. – первый орал на всю улицу, что он этого так не оставит, и сидеть Петрухе в тюрьме, и очень скоро, но дальше этих угроз дело не пошло. Видно не все человеческое поистратил первый на партийной работе, даже в пароходство не сообщил, как радист загранплавания о партии – кормилице отзывался.