Без дыхания - Эдгар По
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На это место, по истечении надлежащего срока, я и был водворен. Могильщик удалился, и я остался в одиночестве. В эту минуту мне пришло в голову, что строчка из «Недовольного» Марстона[25]:
Радушна смерть, к ней всем открыты дверисодержит явную ложь.
Тем не менее я взломал крышку своего гроба и выбрался наружу. Кругом было страшно сыро и уныло, и я изнывал от скуки. Чтобы развлечься, я принялся бродить между аккуратно расставленными рядами гробов. Стаскивая гробы на землю один за другим, я вскрывал их и предавался рассуждениям о заключенных в них бренных останках.
– Это, – произнес я, споткнувшись о рыхлый, одутловатый труп, – это, без сомнения, был в полном смысле слова неудачник, несчастный человек. Ему суждена была жестокая судьба: он не ходил, а переваливался; он шел через жизнь не как человек, а как слон, не как мужчина, а как бегемот.
Его попытки передвигаться по прямой были обречены на неудачу, а его вращательные движения кончались полным провалом. Делая шаг вперед, он имел несчастье всякий раз делать два шага вправо и три влево. Его занятия ограничивались изучением поэзии Крабба[26]. Он не мог иметь никакого представления о прелести пируэта. Для него па-де-папиньон всегда был абстрактным понятием. Он никогда не восходил на вершину холма. Никогда, ни с какой вышки не созерцал он славных красот столицы. Жара была его заклятым врагом. Когда солнце находилось в созвездии Пса, он вел поистине собачью жизнь, – в эти дни ему снилась геенна огненная, горы, взгромоздившиеся на горы, Пелион – на Оссу[27]. Ему не хватало воздуха, – да, если выразить это кратко, не хватало воздуха. Игру на духовых инструментах он считал безумием. Он был изобретателем самодвижущихся вееров и вентиляторов. Он покровительствовал Дюпону[28], фабриканту кузнечных мехов, и умер самым жалким образом, пытаясь выкурить сигару. Он внушает мне глубокий интерес, его судьба вызывает во мне искреннее сочувствие.
– Но вот, – сказал я злорадно, извлекая из гроба сухопарого, длинного, странного мертвеца, примечательная внешность которого неприятно поразила меня сходством с чем-то хорошо знакомым, – вот презренная тварь, не достойная ни малейшего сострадания. – Произнося эти слова, я, чтобы лучше разглядеть свои объект, схватил его двумя пальцами за нос, усадил и, держа таким образом на расстоянии вытянутой руки, продолжал свой монолог.
– Не достойная, – повторил я, – не достойная ни малейшего сострадания. Кому же, в самом деле, придет в голову сочувствовать тени? Да и разве не получил он сполна причитавшейся ему доли земных благ? Он был создателем высоких памятников, башен для литья дроби, громоотводов и пирамидальных тополей. Его трактат «Тени и оттенки» обессмертил его имя. Он с большим талантом обработал последнее издание Саута[29] «О костях». В молодом возрасте поступил он в колледж, где изучал пневматику. Затем он возвратился домой, вечно болтал всякую чепуху и играл на валторне. Он покровительствовал волынщикам. Известный скороход капитан Баркли[30] ни за что не соглашался состязаться с ним в ходьбе. О'Ветри и Выдыхауэр были его любимыми писателями, а Физ[31] – его любимым художником. Он умер смертью славных, вдыхая газ, – levique flatu corrupitur[32], как fama pudiciti Tenera res in feminis fama pudicitiae est, et quasi flos pulcherrius, cito ad levem marcessit auram, levique flatu corrumpitur, maxime, etc. – Hieronymus ad Salvinam. Нежная вещь – добрая слава целомудренности и как прекраснейший цветок вянет от легкого ветра, от слабого дуновения погибает…[33] у Иеронима.[34] к Сальвиану. Он несомненно был…
– Как вы смеете! Как… вы… смеете! – задыхаясь, прервал меня объект моей гневной филиппики и отчаянным усилием сорвал платок, которым была подвязана его нижняя челюсть. – Как вы смеете, мистер Духвон, с такой дьявольской жестокостью зажимать мне нос?! Разве вы не видите, что они завязали мне рот? А вам должно быть известно, – если вам вообще что-либо известно, – каким огромным избытком дыхания я располагаю! Если же вам об этом неизвестно, то присядьте и убедитесь сами. В моем положении поистине огромное облегчение иметь возможность открыть рот… иметь возможность беседовать с человеком вроде вас, который не считает своим долгом каждую минуту прерывать нить рассуждений джентльмена. Следовало бы запретить прерывать друг друга, не правда ли?.. Прошу вас, не отвечайте… достаточно, когда говорит один человек… Рано или поздно я кончу, и тогда вы сможете начать… За каким чертом, сэр, принесло вас сюда?.. ни слова, умоляю… я сам пробыл здесь некоторое время… кошмарный случай… Слыхали, наверное?.. ужасающая катастрофа!.. Проходил под вашими окнами… приблизительно в то время, когда вы помешались на драматическом искусстве… жуткое происшествие!.. Знаете выражение: «перехватило дыхание»?.. придержите язык, говорю я вам!.. так вот: я перехватил чье-то чужое, дыхание!.. когда мне и своего всегда хватало… Встретил на углу Пустослова.. не дал мне ни слова вымолвить… я ни звука произнести не мог… в результате припадок эпилепсии… Пустослов сбежал… черт бы побрал этих идиотов!.. Приняли меня за мертвого и сунули сюда… не правда ли, мило? Слышал все, что вы обо мне говорили… каждое слово – ложь… ужасно!.. поразительно!.. гнусно!.. мерзко!.. непостижимо!.. et cetera… et cetera… et cetera…[35]
Невозможно представить себе, как я изумился, услышав столь неожиданную тираду, и как обрадовался, когда мало-помалу сообразил, что дыхание, столь удачно перехваченное этим джентльменом (в котором я вскоре узнал соседа моего Вовесьдуха), было то самое, которого я лишился в ходе беседы с женой. Время, место и обстоятельства дела не оставляли в том и тени сомнения. Однако я все еще держал мистера Вовесьдуха за его обонятельный орган – по крайней мере в течение того весьма продолжительного периода, пока изобретатель пирамидальных тополей давал мне свои объяснения.
К этому побуждала меня осторожность, которая всегда была моей отличительной чертою. На пути моего избавления, подумал я, лежит еще немало препятствий, которые мне удастся преодолеть лишь с величайшим трудом. Следует принять во внимание, что многим людям свойственно оценивать находящуюся в их владении собственность (хотя бы эти люди в данный момент и в грош ее не ставили, хотя бы собственность, о которой идет речь, доставляла им одни хлопоты и беспокойства) прямо пропорционально той выгоде, которую могут извлечь другие, приобретая ее, или они сами, расставаясь с нею. Не принадлежит ли мистер Вовесьдух к подобным людям? Не подвергну ли я себя опасности стать объектом его вымогательств, слишком явно выказывая стремление завладеть дыханием, от которого он в настоящее время так страстно желает избавиться? Ведь есть же на этом свете такие негодяи, подумал я со вздохом, которые не постесняются воспользоваться затруднительным положением даже ближайшего своего соседа; и (последнее замечание принадлежит Эпиктету[36]) именно тогда, когда люди особенно стремятся сбросить с себя бремя собственных невзгод, они меньше всего озабочены тем, как бы облегчить участь своего ближнего.
Все еще не выпуская нос мистера Вовесьдуха, я счел необходимым построить свой ответ, руководствуясь подобными соображениями.
– Чудовище! – начал я тоном, исполненным глубочайшего негодовавания. – Чудовище и двудышащий идиот! Да как же ты, которого небу угодно было покарать за грехи двойным дыханием, – как же ты посмел обратиться ко мне с фамильярностью старого знакомого? «Каждое слово ложь»… подумать только! Да еще «придержите язык». Как бы не так! Нечего сказать, приятная беседа с джентльменом, у которого нормальное дыхание! И все это в тот момент, когда в моей власти облегчить бремя твоих бедствий, отняв тот излишек дыхания, от которого ты вполне заслуженно страдаешь. – Произнеся эти слова, я, подобно Бруту, жду ответа[37], и мистер Вовесьдух тотчас обрушился на меня целым шквалом протестов и каскадом извинений. Он соглашался на любые условия, чем я не преминул воспользоваться с максимальной выгодой для себя.
Когда предварительные переговоры наконец завершились, мой приятель вручил мне дыхание, в получении коего (разумеется, после тщательной проверки) я впоследствии выдал ему расписку.
Многие, несомненно, станут порицать меня за то, что я слишком поверхностно описал коммерческую операцию, объектом которой было нечто столь неосязаемое. Мне, вероятно, укажут, что следовало остановиться более подробно на деталях этого происшествия, которое (и я с этим совершенно согласен) могло бы пролить новый свет на чрезвычайно любопытный раздел натурфилософии[38].
На все это – увы! – мне нечего ответить. Намек – вот единственное, что мне дозволено. Таковы обстоятельства. Однако по здравом размышлении я решил как можно меньше распространяться о деле столь щекотливом, – повторяю, столь щекотливом и, сверх того, затрагивавшем в то время интересы третьего лица, гнев которого в настоящее время я меньше всего желал бы навлечь на себя.