Герман - Ларс Кристенсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со счета шагов он тем временем сбился, теперь можно заодно пройтись с закрытыми глазами. Его личный рекорд – двадцать шесть шагов, но он был установлен прошлым летом в поле. Герман зажмурился и начал отсчет. Восемь. Все идет отлично. Пятнадцать. Очень хорошо. Но на двадцать втором – стоп-машина: он уперся во что-то мягкое, оно истошно завопило. Герман открыл глаза и оказался нос к носу с лисой. Где-то гораздо выше качалась голова с голубыми волосами и орала:
– Смотри куда идешь, паршивец!
Герман повернулся в другую сторону и стал ощупывать руками воздух перед собой.
– Я не паршивец. Я слепой и сбился с курса.
Вытянув вперед руки, он поплелся по аллее Бюгдёй. Три машины затормозили с визгом, один автобус чуть не въехал в кондитерскую Мёльхаусена. Герман припустил бегом, но, свернув на Лангбрекке, услышал вдали школьный звонок.
Во дворе уже не было ни души, словно двери, как огромные пылесосы, всосали в себя всё и вся, даже оберток от бутербродов не оставили. Герман крался вдоль забора пригнувшись и прикидывал, что бы такое наплести на этот раз. Кругом была глухая ватная тишина. Может, все умерли и у меня свободный день? – подумал он. Но в коридоре из-за всех дверей слышались псалмы; ужасно печально они звучали, даже печальнее, чем радиозаявки с приветами в последний путь столетним старцам.
Герман повесил на крючок свою куртку из кожзама, выждал, пока пение стихнет, постучался и открыл дверь, прежде чем ему ответили. Боров стоял у стола и смотрел на него в упор: лоб перемазан мелом, указку он выставил как рапиру. Руби у своего окна уже приготовилась смеяться. Боров сделал шаг в сторону Германа. Он огромный, крупнее всех учителей, и хотя роста гигантского, но в ширину еще больше. Говорят, однажды он вывесил семиклассника за ухо в окно на верхнем этаже и держал так сорок минут. Но это, кажется, было еще до войны.
– Что ты сегодня придумаешь в свое оправдание, Герман Фюлькт?
Сказать, что он внезапно ослеп и заблудился в старом Осло, нельзя – это он уже говорил.
– Я спасал старушку, на нее напала лиса, – ответил Герман.
Боров подошел ближе. В руках он сжимал указку – того гляди переломится: кулак у Борова как кочан цветной капусты. Интересно, как проштрафился тот семиклассник, которого он за ухо подвешивал, подумал вдруг Герман. И у него свело живот.
– Лиса, вот оно что. И в каком месте она напала на старушку?
– Прямо посреди аллеи Бюгдёй.
– Ну надо же. Не сочти за труд, расскажи нам, как ты победил этого страшного зверя.
По классу от парты к парте неспешно катится смех. Руби сейчас, похоже, лопнет. Все-таки смех – это болезнь, в очередной раз подумал Герман, недаром мама говорит, что он заразительный.
– Когда я подбежал, лиса была уже мертва. Она висела у старушки на шее, она была отравлена. Можно мне выйти? Мне надо в туалет.
Теперь смехом заразились все, на каждом лице зияла большая открытая дыра, откуда извергались разные звуки. Совсем больные граждане молотили кулаками по партам.
Одного Борова эпидемия не коснулась. Он возвратился к столу, лоб сжался в гармошку – восемь горизонтальных морщин, и мел с них сыпался вниз по щекам.
– Сядь на место, – сказал он усталым тоном. – Сможешь дотерпеть до перемены?
– Смогу, наверно, перемена уже скоро.
Боров нахмурил лоб еще на три морщины, и Герман прошмыгнул на свое место в ряду у окна. Отсюда видна церковь. Герман никак не может решить для себя вопрос: что выше – шпиль на церкви или папин кран? Он бы скорее поставил на кран, иначе как бы шпиль построили? Двумя партами впереди него сидит Руби; когда на ее волосы падает свет с улицы, они вспыхивают огнем, точь-в-точь как пылает на солнце медный шпиль колокольни. Но сегодня так пасмурно, что даже птицы ждут в очереди полетать. А волосы Руби красивы и в такую погоду. Герману нравится, что она сидит перед ним. Потому что сзади у него более проблемные личности – Гленн, Бьёрнар и Карстен. Они уже побили семиклассника, засорили сортир и выкурили половину маленькой пачки «Cooley». Опасно иметь таких за спиной, если у тебя нет глаза на затылке.
Вдруг Руби обернулась и показала ему язык. Он похож на красный листик. Герман громко засмеялся, но Боров еще не выпустил его из-под прицела; он тут же поднял указку, выпятил нижнюю губу, сдул мел с носа и приказал:
– К доске!
Медленно идя между рядами, Герман прикидывал, о чем спросит Боров сегодня. Какой высоты Монолит, сколько желудков у коровы и для чего они ей нужны, каков путь древесины от бревна до мебели? Герман чувствовал, что с каждым шагом делается ниже ростом, он уже сам себе до коленок не доставал. До учительского стола он добрался таким крохой, что полностью отразился в правом ботинке Борова. И сразу вспомнил, что сегодня ему стричься.
Герман взял мел – тяжеленный, как бревно; ну и как поднять его до доски? Здесь внизу, в ногах у Борова, то еще амбре. Интересно, что его заставят рисовать: контуры Африки или сразу дом в Эйдсволле – колыбель конституции, с его двумя флигелями и флагом на крыше?[5] Или его подвесят за левое ухо, и придется болтаться за окном? Хорошо хоть класс у них на первом этаже.
– Напиши «i» с точкой, – сказал Боров.
Повезло, подумал Герман – и сразу подрос на метр, дотянулся до доски, написал пижонское «i», лихо припечатав точку.
– Что это такое?
– Это «i» с точкой, – ответил довольный Герман.
– Издеваешься?
Сбитый с толку Герман растерянно переводил взгляд с доски на учителя, который уже навис над ним, как перекормленный знак вопроса.
– Я попросил тебя написать «i» с точкой, помнишь?
– Тут все всё помнят.
– Тут никто часом не хамит?
– Я Герман Фюлькт.
Боров решил, видимо, не связываться, устало забрал у него мел, тяжело навалился на доску и нарисовал над «i» еще точку.
– Если я прошу написать «i» с точкой, то точек должно быть две! Заруби себе на носу.
– Так точно.
Герман поплелся на место, но по дороге Руби сунула ему сложенную записочку. Сев за парту, он осторожно развернул ее и прочитал криво убежавшую строчку: «Тебе нравятся рыжие волосы? С приветом, Руби».
Едва он принялся за ответное письмо, зазвенел звонок. Теперь уж поздно, у Руби дальше домоводство, а у Германа труд в мастерской в подвале. Так что ответ он пошлет ей завтра с бумажным голубем. А может, и с живым – вдруг удастся поймать одного на площади Улафа Бюлля.
В мастерской мерзко воняло клеем, у Германа от этого запаха голова сделалась тяжелая и смурная. Клей в большом ведре у батареи выглядел как перегнившее желе. Герман клеил гербарий и предвкушал весну: тогда на Бюгдёй[6] он наберет ветрениц, а на Несоддене отыщутся, если повезет, колокольчики и незабудки. Фанера еще не пришел – он всегда является на урок с опозданием; сидит себе, конечно, в раздевалке и любезничает с уборщицей.
Вдруг рядом с Германом выросли Гленн, Бьёрнар и Карстен.
– А чего ты не на домоводстве с девчонками? – спросил Гленн.
Герман честно хотел поднять на него глаза, но для этого прямо кран нужен, так они отяжелели.
– Связал бы прихватку, хоть задницу подтер, – подхватил Карстен.
– Чего она тебе написала?
– Кто?
Врать так внаглую Герман не большой мастак. С непривычки ему даже показалось, что челюсть отвалилась и болтается как кошелка.
– Руби, придурок.
– Она мне ничего не писала.
Челюсть наливалась тяжестью все сильней и отвисала все ниже, скоро нужен будет костыль ее держать.
– Не финти, вон бумажка, – сказал Гленн и придвинулся ближе.
У него челка ниже глаз, пластинка на зубах, и он утверждает, что может жевать стекло.
– Какая бумажка? А, эта… Мама написала, что в магазине купить.
Нижняя губа уже размером с ванну, голову трудно удержать.
– Ща проверим! – гаркнул Карстен, и вмиг эти трое вывернули Герману карманы. Бьёрнар заинтересовался расческой, Карстен цапнул пять крон, а Гленн развернул записку.
– Тебе нравятся рыжие волосы? С приветом, Руби! – завопил он, от хохота чуть не выплевывая пластинку, и заржал в голос.
Смех вторил отовсюду, все заразились им, и болезнь тянулась и тянулась, а Фанеры все не было. Ветрянка с корью и то получше, подумал Герман, но внезапно смех смолк. Гленн схватил его за руку:
– Так ты любишь рыженьких?
Герман упорно разглядывал носки башмаков и прерывисто дышал. Бьёрнар приставил ему ко лбу железную расческу, как дуло пистолета.
– Тебе нравятся рыжие волосы?
– Рыжие-кочерыжие, – ответил Герман.
Челюсть брякнула об пол, по разбухшей губе в рот полезли какие-то мелкие мерзкие твари и не выплевывались никак.
– Скажи: Руби уродина!
– Руби уродина.
– Скажи: рыжая хавронья, на башке гнездо воронье!
Герман водил пальцем по недоделанному гербарию. В голове что-то дергалось.