Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как же так? Почему? Да я не помню себя иначе, чем на престоле!»
Выблядок, выблядок… Ни капли великокняжеской крови!
Иван резким взмахом утер лицо и выкрикнул, глядя в темень, изредка рассеиваемую огоньками сторожевых костров у дальних городских застав:
– Коли так, не буду я зваться великим князем! Царем стану! Русским царем!
На сердце у Ивана теперь сделалось легко, небывало легко. Правильно, что Воронцов приколол ту лютозлобную бабенку. Жаль, сам до этого не додумался, эх, до чего жаль! Ванька опередил его, он вечно лезет вперед, когда его не просят. Ну да ничего, придет время – Иван ему это припомнит, припомнит. Как только станет царем! И вот еще что – жениться надо. Войдет в приличный возраст – немедля женится. Чтобы была рядом теплая, ласковая. Чтоб жалела… а если придется – и оплакала бы.
Представились женские слезы, капающие ему на руку, представились покорные губы. И совсем хорошо на душе стало.
– Гой-да! – завопил в приступе блаженного, полудетского восторга, с силой вытягивая коня по вороному, бархатному боку. – Я царь теперь! Царь! Гой-да-а!..
ДВА ВЕНЧАНИЯ
– Боговенчанному царю Ивану Васильевичу, всея Руси самодержцу, – мир и здравие! Сохрани его Господь на многая лета-а!
В храме Успения служили торжественный молебен. Митрополит Макарий возложил на Ивана крест, бармы, венец и громогласно молился за здравие нового государя. Гремели колокола по всей Москве, словно возглашая:
– Ныне землею русскою владеет государь наш один!.. дин! дин!..
В церковных дверях юный князь Юрий, брат царя, осыпал его золотыми монетами из огромной мисы, которую с трудом удерживал дядя его, Глинский. Старший Юрий Васильевич думал о том, что этот день – 16 января 7055 года по сотворению мира[1] – навсегда останется памятным в истории Руси. Ведь Иван не просто восходил на престол – он венчался на царство. Еще не достигнув семнадцати лет, принял титул, о котором всю жизнь мечтали и дед его, и отец, но не решались принять его даже после важных и несомненных успехов своего правления. Конечно, сам титул не придает могущества, однако влияет на воображение людей, и древнее, римское, библейское название – царь – возвышало в глазах народа достоинство государево. Что же было за спиной Ивана, кроме подавленного детского честолюбия, что впереди, кроме горячих юношеских мечтаний о том времени, когда ему уже никто не сумеет сказать слова поперек, когда что он захочет – то и сделает с собой, с людьми, со страной?..
Царев дядюшка с некоторым беспокойством скользил взглядом по распаренным лицам боярским (в храме было нестерпимо жарко, душно от множества свечей и сотен набившихся человеческих тел). Брат Михаил Глинский, матушка Анна Михайловна, молодой князь Владимир Старицкий вместе со своей матерью Евдокией, чей горбатый нос делает ее похожей на хищную птицу. Михайла Воротынский, оба Горбатые-Шуйские, отец и сын, Курлятев-Оболенский, друг великого князя Василия Ивановича, некогда сопровождавший его, больного, с охоты в Москву в санях, осмелевших Бельских несколько, Сицкий, Кашин-Оболенский… Захарьины – это уж теперь само собой, теперь от этих рож не отворотишься: новая родня государева. Ишь ты, и Алексей Данилович Басманов тут же, былой клеврет Шуйских! Не побоялся появиться. Не важно, что близ царя ходя – опалишься. Зато вдали от царя – замерзнешь!
Среди напыщенных, бородатых, краснощеких лиц боярских мелькнуло молодое, красивое. Андрей Курбский, пронский воевода! И Юрий Васильевич вдруг понял, что нынче в храме на удивление мало молодых. Ну, Курбский, ну, Александр Горбатый-Шуйский, ну, Данила Захарьин с младшим братцем Никитою да Егорушка-племянник. А прежних приятелей Ивановых, Трубецкого с Дорогобужским, да Овчины-меньшого с Воронцовым, не видно. Еще бы! Как в воду глядела та обавница-еретица, отчаянная баба, что напророчила им свечи поминальные. Все казнены по Иванову приказу, не простил им царь, что видели его в минуту слабости, наблюдали его поношение. Но предлог был, приличный предлог – якобы все они, во главе с Воронцовыми, подстрекали новгородцев к мятежу…
Звон золота, которым осыпали царя, вдруг прекратился. Юрий Васильевич посмотрел в мису – там лежала только одна монетка. «Не мне ли на свечу оставлена?» – кольнула внезапная мысль, прилетевшая из прошлого, как стрела, и Глинский почувствовал, что ему стало холодно, несмотря на жару, – да так холодно, как не было никогда в жизни. Руки ослабели, и он наверняка оскандалился бы, выронил мису, как чьи-то руки подхватили ее. Глинский покосился – да это Алешка Адашев, охранник Ивана. Вот те, пожалуйста, еще одно молодое лицо.
– Чего стал, князюшка? – процедил Адашев сквозь зубы. – Путь не заступай!
Глинский очнулся – ох, да и впрямь царь уже пошел из собора во дворец, твердо ступая по дорожке, устланной багряным бархатом да алой камкою.
Адашев обогнул Глинского, забежал вперед. Тот лишь покачал головой. Худородный парнишка-то, отец его – человек незначительный, однако же Алешка у Ивана в любимчиках ходит. Быть ему ложничим на грядущей царской свадьбе! Уж если племянник отрядил этого Адашева с именитыми боярами невесту свою смотреть, то широкие пути Алексею нынче откроются – широкие, долгие…
Но стоило только Глинскому вспомнить, как на днях они с Адашевым, да Курлятевым-Оболенским, да матушкой, княгиней Анной Михайловной, да с неким неприметным монашком ходили по домам зреть девок, – и нечаянная улыбка коснулась уст, а настроение у него против воли улучшилось.
* * *– Кто там? – Задремавшая над пяльцами боярыня Захарьина испуганно вскинулась – скрипом резануло по ушам.
Кто-то пробежал в сенцах, или почудилось? Тьфу, тьфу, тьфу, сгинь, пропади, сила нечистая!
– Это я, матушка Юлиания Федоровна! – В двери показалось темнобровое, смуглое девичье лицо. – Я, Маша. Можно к Насте?
Вдова Захарьина поджала губы. Правда что – сила нечистая. Ох, устроит она нынче разгон в людской. Сказано же было: не пускать эту… Машу! Хотя она любому голову заморочит и глаза отведет.
– Да спит она небось, – процедила боярыня, глядя, словно за советом, на лик Богоматери, убор которой она расшивала жемчугом. Пресвятая дева, конечно, молчала.
– Нет, не спит! – радостно заблестела зубками незваная гостья. – В ее светелке вовсю горит огонек, я со двора видела.
– Матушка! Кто там? – раздался сверху голос дочери, и Юлиания Федоровна обреченно вздохнула: теперь не отпереться.
– Иди уж, коли пришла, – процедила, отворачиваясь, словно и глядеть-то ей было невмочь на улыбчивое девичье личико.
Ничем ее не проймешь. Гони – не гони, все одно в дом влезет. Таким плюй в глаза – скажут: «Божья роса!» Маша, главное дело. По правде-то – Магдалена, полячка крещеная. Якобы с матерью из Ливонии бежали, защиты от притеснений немецких искать, да мать и умерла. Прижилась Магдалена по соседству с Захарьиными, у добрых людей, которые от веку были бездетными и только обрадовались приемышу. Окрестили по православному обряду Марией, назвали дочерью, и постепенно улица привыкла к ней, девушки зазывали Машу в свои светлицы, дружились с ней, секретничали. Матери, конечно, чистоплотно сторонились чужанки, особенно стереглась Юлиания Федоровна, но у Насти на все про все был готов ответ: «Что же, что из Ливонии? Небось наша правительница, Елена Васильевна Глинская, тоже была родом из Ливонии и не родилась православной, а после крестилась, как и все ее семейство!»