Голос пойманной птицы - Джазмин Дарзник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стремлением самостоятельно распоряжаться собственной судьбой Полковник напоминал шаха. В один прекрасный день 1925 года, за девять лет до моего рождения, бывший неграмотный крестьянин и солдат по имени Реза-хан[8] накинул расшитый жемчугом голубой плащ на военный мундир, вошел в просторный зеркальный зал дворца Голестан и объявил себя шахом Ирана. Коронации предшествовала цепь удивительных событий. Реза-хан, простолюдин из беднейшего и глухого уголка Персии, десятилетиями наблюдал, как монархи из династии Каджаров[9] купаются в восточной роскоши, помноженной на европейский шик. Он наблюдал, как они отдают англичанам, французам и другим европейцам иранские земли, полезные ископаемые, предметы искусства, но самое страшное – источник благополучия нации: ее нефть. Он наблюдал все это и кипел от гнева. Неотесанный, необразованный, он остро сознавал былое величие государства и свой удел. Он пошел в солдаты, дослужился до полковника, премьер-министра и, наконец, силой собственной недюжинной воли стал шахом Ирана.
Гости на коронации, привыкшие к утонченности шахов и принцев Каджаров, втихомолку посмеивались над провинциальными замашками и грубыми манерами нового монарха. Поговаривали, будто бы Реза-хан, присвоивший самые роскошные дворцы и плодородные земли, по-прежнему каждый вечер расстилает на полу тюфяк и спит как крестьянин. Однако в лицо ему об этом сказать не отваживались, поскольку, если манеры нового шаха и вызывали сомнение, в его бешеном нраве и жестокости не сомневался уже никто.
Отец мой, Полковник, двух с лишним метров росту, был одним из немногих в Иране, кто мог смотреть шаху в глаза. Родом он был тоже из глухой деревушки Тафреш, в ста пятидесяти километрах к юго-западу от Тегерана. Род его славился учеными, но отец не пошел проторенной дорогой предков. В ранней юности он покинул родительский дом и поступил на службу в казачью бригаду[10]. К этому времени Реза-шах собрал многочисленное войско и не менее многочисленный чиновничий аппарат, снес заброшенные и разрушенные дома, проложил широкие бульвары там, где прежде были грязные улочки, и, задавшись целью стереть все следы восточной отсталости, принялся избавлять Иран от верблюдов, ослов, дервишей и нищих. И все это время Полковник был правой рукой шаха, поклявшись верно служить ему до самой смерти.
* * *
Моя мать, Туран, была первой его женой. Тоненькая, черноволосая, с пухлыми губами. В прежние годы худобу рассматривали скорее как недостаток, но в 1920-е, когда моя мать была на выданье, в определенных кругах стали считать достоинством. По крайней мере, у матери вышло именно так. На снимке, сделанном во дворе родительского дома, в толпе дородных сестриц с косичками, в одинаковых хлопковых платьях с заниженной талией, она одна выглядела современно и, судя по улыбке, осознавала свое преимущество.
Однако было еще неизвестно, перевесит ли это ее достоинство такой недостаток, как смуглота. Ведь в моду вошла не только тонкая талия, но и белая кожа. Туран уже минуло четырнадцать, но у нее не было ни одного подходящего ухажера. Мать ее с удвоенной силой принялась осветлять цвет дочериного лица, перепробовала все что можно: тоники, лосьоны, масла, тинктуры – но кожа дочери, казалось, становилась смуглее день ото дня.
К облегчению родителей, в конце концов Туран заполучила не просто завидного жениха, а такого, который быстро продвигался по службе в армии шаха. Дело было так: после многолетнего отсутствия Полковник (ему уже минуло тридцать) вернулся в родительский дом в Тафреше, объявил матери, что намерен жениться, и дал ей скупой, однако предельно точный наказ. «Девушка должна быть стройной», – сказал он. С этим его мать отправилась в деревенский хаммам, чтобы обозреть девиц на выданье, и в конце концов выбрала Туран из стайки других, которые лично ей казались намного краше, но которых ее сын наверняка отверг бы.
Моя мать вышла замуж в пятнадцать лет.
– Ты покинешь этот дом в белом, – накануне свадьбы прошептала ей на ухо ее мать. Это значило, что отныне она принадлежит мужу и вернется в дом родителей лишь в белых погребальных пеленах. До свадьбы она видела жениха всего дважды, и оба раза ее сопровождала компаньонка, но и этого тогда было достаточно, чтобы брак считался «заключенным по любви». На счастливое замужество моя мать едва ли рассчитывала (воспитание вынуждало ее отказаться от подобной надежды – не говоря уже о расчете), однако ни сомнения, ни страх, если таковые и были, не помешали ей обратить лицо к будущему, то есть к мужу.
Первое испытание выпало ей вскоре после свадьбы, когда отца послали в предгорья Эльбурса охранять шаха и его семью во время летнего отдыха. Однажды мне на глаза попалась ее фотография тех лет, с фестончатыми краями и печатью фотографа шаха. На ней мои родители стоят рядом; солнце за их спиной рябит кроны буков и склоны гор. Полковник в форме казачьей бригады: белом кителе, черных брюках и высоких кожаных сапогах. Он был удивительно хорош собой, но я не отрываясь смотрела на мать. На ней были бриджи, белая блузка на пуговицах, горло кокетливо повязано шелковым шарфом. Очевидно, мама каталась верхом в горах. Ветер треплет ее локоны, и она одной рукой убирает за ухо прядь волос. Улыбаются не только губы, но и глаза. Меня заворожило, что она, оказывается, была отважной и не чуралась удовольствий.
Когда Реза-шах законом запретил носить чадру, высшие военные чины, министры и соратники, входившие в его ближний круг, собрали своих жен и велели им явиться непокрытыми перед шахом. За этим последовали пересмотры гардеробов. Ни один аксессуар не показывал так ярко отношение к новому указу шаха, как дамская шляпка. Набожные жены надвигали на глаза широкополые шляпы с плюмажем – ближайшее подобие чадры, которое они могли себе позволить, не вызвав шахского гнева; менее скромные носили шляпки поменьше, заломив их набекрень, и совсем уж бесстыжие ходили вовсе без шляп.
Под рев гудков флотилия автомобилей с женщинами без паранджи проплыла по улице Пехлеви – нарочито медленно, дабы жители Тегерана прониклись зрелищем того, что ждет их жен. Вскоре женщин, не носивших чадру, будут забрасывать оскорблениями, а в некоторых кварталах и камнями. Против нового закона восстанут не только муллы: тысячи женщин после запрета чадры откажутся выходить за порог дома. Но в тот день горожане еще не опомнились от потрясения, а потому и не бранили шаха, не швыряли камни в женщин, не запирались в домах и не взывали к Аллаху.
У меня нет фотографий матери в тот день, но я представляю, как они с Полковником медленно катят в черном «мерседесе» по улице Пехлеви. На маме костюм с юбкой и шляпка-колокол с перышком, ноги скрещены, руки сложены на коленях. Через несколько лет запрет отменили, но мать все равно никогда уже не надевала чадру – разве что во время молитвы, когда собиралась на похороны или в паломничество к гробнице имама Резы в Мешхеде[11]. Свои черные волосы мама красила в рыжевато-каштановый, носила корсеты и чулки со стрелками, подчеркивала платьями тонкую талию и никогда не выходила из дома, не тронув губы алой помадой.
Но все это было еще до меня, до того как она стала матерью, а я – дочерью, которая покрыла ее позором.
В первых моих настоящих воспоминаниях мама стоит в обнесенном стенами саду в Амирие, одной рукой прикрывает глаза от солнца, в другой держит лейку. Август, буйно цветут розы, настурции, зеленеет жимолость. Над клумбами гудят пчелы, в кронах сосен и кипарисов снуют малиновки и воробьи. Вдоль всего двора тянется вымощенный темно-синей плиткой прямоугольный бассейн – хоз, и послеполуденное солнце рассыпает бриллианты по водной глади.
Сад был маминой отрадой. Здесь лицо ее смягчалось, взгляд прояснялся. Она расставила по внутреннему двору огромные глиняные горшки с цветами – для украшения дома – и горшочки поменьше с мятой, петрушкой и базиликом, с которыми готовила рагу. По утрам мама накачивала воду из цистерны и одно за другим поливала из жестяной леечки растения. Долгие годы воду в наш дом доставлял водонос, жилистый старик, который, взвалив гигантские глиняные кувшины на телегу, запряженную лошадьми, ездил по улицам Тегерана, продавал свежую воду из горного ручья. Содержимое кувшинов хранили в подземной цистерне и расходовали умеренно, чтобы хватило на всю