Н Е Каронин-Петропавловский - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вы читали Кущевского? - спрашивал он. - Нет? Непременно прочитайте "Николая Негорева" - хорошая вещь! Вы о нём слышали, о Кущевском?
Сжато, памятными, вескими словами, он начал рассказывать о том, как автор "Негорева", работая осенью на Неве грузчиком-каталем, упал с тачкой в воду, простудился и, лёжа в больнице, писал по ночам свой роман.
- Я не знал его, не встречал, мне рассказывал о нем пьяненький фельдшер той больницы. "Лекарства мне не нужны, - говорил он фельдшеру, вы лучше дайте мне водки, свечу и бумаги. Жить я не буду всё равно, но мне необходимо написать роман, вот вы и помогите в этом - дайте мне свечку. Днём писать запрещено и мешают, значит - надо писать ночью, а без свечки темно, понимаете?" Он у всех просил свечек, но думали, что это бред, и не давали ему огня, он выменивал огарки на свои порции, голодал и писал, а однажды взял казённую свечу из ванной комнаты, это заметили и отняли свечку у него, а он - плакал! И всё-таки - написал роман. Там есть удивительное лицо, может быть, одна из самых фантастических фигур в русской литературе, - Оверин, которому земля, вся земля - кажется живым, чувствующим и думающим существом, и оно ничего не знает о нас или столько, сколько мы знаем о микробах. Оно сгибает палец, а мы переживаем землетрясения, и, в то же время, может быть, оно учится в какой-то гимназии, читает книги, и, когда перевёртывает страницы, наш мир качается. Когда я читал об этом великане-земле, не чувствующем на себе людей, - мне было страшно. Это только русский писатель может чувствовать всю землю как живое и враждебное ему существо, я уверен, что только русский. Эх, знаете, сколько в России талантливых людей и как они страшно живут! Вот - посмотрите!
Он сел на койке, прислонясь спиною к стене, и стал читать рассказ Кущевского "Самоубийца". До этой поры - а пожалуй, и с той поры до сего дня - я не слышал такого чтения: лёгкий недостаток речи Каронина удивительно помогал ему оттенять и подчёркивать наиболее волнующие места просто написанного рассказа, тихий голос насыщал слова жуткой и победительной нервной силой.
Нестерпимо стыдно и страшно было слушать историю крестьянского сына, литератора Агафонова: отец обложил его оброком в десять рублей за каждый месяц, под угрозою не давать паспорта и - сечь. Однажды этот Агафонов, "маленький, русоволосый человек", писавший свои рассказы, волнуясь до рыданий, заболел, а из больницы попал в пересыльную тюрьму.
- "Пропутешествовав несколько сот вёрст в ручных кандалах, он очутился перед грозными очами отца, который не принял во внимание никаких извинений в неаккуратном взносе оброка...
- На коленях просил я его, - рассказывал Агафонов, - не сечь меня; потом просил высечь да опять в город отпустить. Нет. А гляжу в окошко, батрак Осип на берёзу залез и розги режет. Отец говорит: "Покажу тебе пьянствовать". А у меня сердце так и бьётся; гляжу в окно - розги режут... Пришли. Я долго боролся, растянули в риге, на соломе, и... Я хотел тогда удавиться после этого, да отец согласился взять с меня пятнадцать рублей в месяц и опять отпустить в Петербург. А что, если он меня потребует и опять поведут меня в кандалах? Ах, сколько клопов на этих этапах, если бы вы знали... И опять сечь... я этого не снесу... Вы - дворянин... как хорошо быть дворянином! Но вы - голытьба, вы наш... да!" (Кущевский. "Неизданные рассказы", стр.179-185).
И вот снова отец требует, чтобы сын прислал шестьдесят рублей оброка или возвращался в деревню. Агафонов мечется в ужасе, никто не может помочь ему. Наконец ему прислали "паспорт" - мужичок из родной деревни принёс длинный свёрток, а в нём пучок берёзовых розог и при этом письмо отца:
"Вот тебе паспорт". И угроза - если подателю не будет вручено немедленно шестидесяти пяти рублей, то отец вытребует сына к себе прежним законным порядком, и паспорт этот будет прописан на его спине.
Агафонов повесился.
Кончив читать, Н.Е. отбросил книгу, крепко вытер пальцами усталые глаза и молча лёг.
Я спросил - правда это или выдумано?
- Правда, - сухо сказал он. - Мне рассказывал эту историю стихотворец Кроль, участник её, один из тех, кто не мог помочь Агафонову. Все они были приблизительно в одинаковых условиях с Агафоновым, настоящая фамилия этого несчастного - не Агафонов, а не помню как. В Петербурге я читал его рассказы - это вроде Николая Успенского, но - лучше, вдумчивее и мягче. Его фамилию я помнил ещё вчера, да вот эта головная боль - от неё и свою фамилию забудешь...
- Не уйти ли мне? - предложил я.
- Ну, вот ещё! - воскликнул он, вставая на ноги. - Помилосердствуйте, я уже четвёртый день, кроме мух, ничего живого не вижу...
- Все они - Кущевский, Воронов, Левитов и множество других - были горчайшими пьяницами, об этом вспоминают часто, а причина - почему они пили так - насмерть - причина этой драмы никого не занимает. Ведь не все же они родились алкоголиками, многие, вероятно, пили потому, что лучше этого занятия - не было у них. Может быть, современный уход в колонии и другие хаты с краю по существу-то немного лучше ихнего пьянства; может, даже если взять самую глубину явления - кабак-то ближе колонии к людям? Я не утверждаю, а - догадываюсь. Надо помнить, что один из честнейших писателей наших однажды громко заявил: "Я умираю оттого, что был я честен". Это чугунные слова! И нигде, кроме России, эдак не сказано. В этом - всей нации, всему обществу упрёк брошен, упрёк заслуженный. Но, если умирали оттого, что были честны, ведь и пить могли оттого же? Имею ли я право отдохнуть от безобразия в кабаке, так как другого места для меня, для истерзанной души моей, - не уготовано? Общество категорически отвечает: "Не имеешь ты этого права!" Само оно однако всегда напоминает поведением своим псалом "вскую шаташася языцы" и - глухо к таким признаниям, как вот: "умираю, потому что был я честен". Это до него не доходит!
Рассказывал анекдоты о глупостях цензуры, смеялся беззлобно, потом долго молчал, усталый, и, вздохнув, сказал:
- Вообще говоря, юноша, быть писателем на святой Руси - должность трудненькая. Вот когда-нибудь родится умный человек, посмотрит, подумает и, может быть, напишет историю русского писателя-разночинца. Это очень поучительная история будет и весьма полезная для общества. Надо же понять, наконец, до какой степени у нас невозможно - возможное. Каламбур по-русски: возможное - невозможно.
Он едва сидел на стуле, глаза его были мутны, и голова тяжко опускалась на грудь. И когда я сказал ему, что напрасно он перемогается, лучше бы лёг, он, видимо, сильно болен, Н.Е., усмехнувшись, ответил:
- Я лет десять болен.
Однажды я видел его на людях: в город прибыл с целью пропаганды нового учения толстовец, собралась публика послушать его, пришёл и Каронин с женою.
Пропагандист был молодой парень, одетый в пестрядинную рубаху и штаны, в тяжёлых, неудобных сапожищах; он артистически чесал бока, встряхивал волосами, как настоящий мужик, двигался по комнате вразвалку, эдакой особенной походкой трудового человека и смотрел на всех людей, как человек, обладающий универсальной истиной, - снисходительным и в то же время равнодушным оком, точно говоря:
"Ну-с, все загадки жизни разрешены мною, и, если вы хотите, я, пожалуй, сообщу вам решения!"
Он был явно доволен тем, что ему удалось "опроститься", но однако в нужных случаях употреблял носовой платок. Говорил "по-нашему, попросту, по-деревенски", смачно подчёркивая настоящие слова - "брюхо", "негоже", "стал-быть", "не замайте", вообще играл роль простого мужичка с хорошей выдержкой и не без любви к делу. Начал он с того, что рассмотрел критически все условия социального бытия и доказал слушателям, что во всех несчастиях жизни они сами виноваты, потому что трусы, лгуны, лицемеры и лентяи. Люди в этот день жаждали истин, суровый нагоняй пророка её был ими принят смиренно и без возражений, но, к несчастию оратора и публики, в числе слушателей оказался бывший студент духовной академии - человек рябой, лохматый и ненавидевший рационализм, что не мешало ему третий год учиться на медицинском факультете казанского университета. Он стал возражать толстовцу, и через полчаса они начали яростно швырять друг в друга цитатами из евангелия, творений отцов церкви и религиозных книг Л.Н.Толстого; студент читал их и доказывал толстовцу, что он не понял своего учителя, а опростившийся человек сердился, уже употребляя не всем понятные слова, вроде "предиката", "антиномии"; студент уличал его в неправильном толковании философских терминов - вихрем взвеялась крикливая скука, и все слушатели поблекли.
Каронин сидел в углу комнаты, тесно набитой людьми, насыщенной табачным дымом; он согнулся, изредка негромко кашлял и, казалось, не слушал спора, разбирая пальцами волосы бороды. Казалось, что происходящее чуждо ему и себя он чувствует чужим здесь, среди обиженно нахмурившихся или угнетённо покорных людей, в кругу которых неутомимо ратоборствовали два философа. Сутулая спина писателя изогнулась дугой, волосы, свесившись, закрывали его лицо; я всё ждал, что он встанет, разогнувшись немного, чуть-чуть, выступит вперёд и убеждающим голосом скажет: