Старая театральная Москва (сборник) - Влас Дорошевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У нас Вася пылкий человек! Ему всегда жарко! – пришепетывая, говорит Бурлак.
Мы захотели пригласить режиссировать:
– Самого Бурлака.
И явились депутацией к нему в Чернышевский переулок. Он жил в чудесном особняке, какие есть только в Москве, – и который сейчас, кажется, ломают.
Мы попали на один из тех пиров, среди которых жег свою короткую жизнь этот необыкновенный, – быть может, гениальный, – артист.
И застыли в гимназических мундирах на пороге.
Я помню г-жу Ш., потом актрису, потом корреспондентку, потом антрепренершу, потом судившуюся за подлоги, потом деятельницу «Союза русского народа», шумевшую в Берлине, шумевшую в Петрограде, нашумевшую на всю Россию.
Я помню от нее только очень длинный шлейф и очень эффектную фигуру.
Помню молодого, талантливого музыканта Щуровского, который «подавал большие надежды», но, как это почти всегда бывает у нас, ни одной из них не осуществил до самой смерти.
Все знаменитости.
Бурлак перезнакомил нас со всеми этими богами и полубогами:
– Что, молодые люди? За карточками?
– Нет, мы хотели бы просить вас, Василий Николаевич… у нас… прорежиссировать…
Он посмотрел на нас.
– Что идет?
– «Свадьба Кречинского».
– Ого!
Поклонился.
– На это у нас Вася мастак. Василий Пантелеймонович! Иди! Молодые люди тебя княжить и управлять пришли просить.
Далматов величественно прошел с нами в кабинет.
– Всегда рад прийти молодым талантам на помощь моей опытностью стэ-э-эрого актера!
Нам немножко льстили актеры.
Ведь мы – та «галерка», которая вызывает «по двадцати раз».
Помню репетиции и Далматова, величественного, как молодой лев.
Он на авансцене.
Далматов сам великолепный Кречинский.
Его коронная роль.
И он учит главным образом Кречинского.
– Нелькин! Вы выбегаете из средних дверей. «Нежна? Кто нежна?» Больше испуга. Кречинский! Стойте! Плечом к Нелькину. Вот так! Поворачиваете голову. Медленно! Пауза. Сквозь зубы: «Скэ-э-э-тина». Вот так! Повторите!
– Кречинский! У вас в руках шапокляк15. Подождите, не раскрывайте. Вы подходите к двери. Нажимаете донышко двумя пальцами. Пам! И ушли. Сделайте!
– Реквизитор! Чтобы был подпиленный кий! Вы играли с Лидочкой на бильярде. Вы входите. В левой руке кий. Вы останавливаетесь. Берете кий и правой. Держите перед собой. Словно инстинктивно готовитесь защищаться. Поднимаете слегка правое колено. Р-раз! Кий пополам! – «Сэр-валэ-э-эсь!» Обе половины кия в правую руку. Бросаете вместе в угол. Шаг вперед. Сделайте!
Я глядел на искусство, как на глубокое, бездонное озеро. И я чувствую, как будто бы я вошел и как будто бы это озеро только по колено…
Я невольно переживаю какое-то разочарование, первое разочарование в театре.
Воспоминания развертывают передо мною целую галерею.
– Любительских режиссеров Секретаревки и Немчиновки. Костров, актер Пушкинского театра, с глухим и глубоким басом, он играет только какие-то зловещие роли.
Тень отца Гамлета, Неизвестного в лермонтовском «Маскараде». И я вижу его, со скрещенными руками, выступающим из глубины сцены. Слышу его голос, ровный, без повышений, без понижений, без какого бы то ни было выражения, без остановок, без передышек, без запятых:
– Казнит злодея провиденье невинная погибла жаль ах я ее видал но здесь ее ждала печаль а там ждет ра-а-адость.
Повертывается и уходит.
– До водочки! Милый «трехэтажный»:
– Василий Васильевич Васильев.
Его зовут «трехэтажным», ввиду его имени-отчества-фамилии и потому, что ужасно смешно звать «трехэтажным» этого маленького, хворого человечка с лицом, как печеное яблоко.
Он подает крошечную ручку, слабую, как рука трехлетнего ребенка.
Дунь на него, кажется, и он улетит, как перышко.
А он в пылу спора кричал на огромного, на колоссального Писарева:
– Модест! Замолчи, или я тебя вышвырну в форточку! Писарев от хохота задрожал всем своим могучим телом.
– Да я не пролезу, Василий Васильевич!
Тогда, в злобе бессилия, в истерике, со слезами, с визгом, Василий Васильевич впился Модесту зубами в ногу. Он умен, очень начитан и:
– Если прав, если знает, – не уступит никому. Хоть Писарев, хоть Расписарев!
Он так и умер в бедности, всеми забытый, забегая только иногда попросить:
– Книжку почитать! Хрустально-чистая живая душа на костылях.
Я вообще заметил, что самые умные и самые образованные люди среди актеров обыкновенно маленькие и неудачники.
Большим актерам и любимцам некогда читать: им все поклоняются. А слава и мысли о своем величии не оставляют места в голове ни для каких других мыслей.
Василий Васильевич Васильев был актером того же Пушкинского театра.
И держался только для одной роли:
Афони в «Грех да беда на кого не живет».
Был в ней великолепен.
Да он и в жизни, маленький, больной и умный, был Афоней.
Жил он, по бедности, у Писарева.
И большой Писарев очень любил его, несмотря на угрозы «вышвырнуть Модеста в форточку», укусы и брань, которой Василий Васильевич награждал его в спорах и за игру:
– Вы-с, извините-с меня-с, Модест Иванович-с, сегодня-с как сапожник-с играли-с! Разве-с такие-с бывают-с Иваны-с Грозные-с? Да и какая же-с Александра Яковлевна Глама-Мещерская-с Василиса-с Мелентьева-с? – шипел он.
Критик, как все неудачники, он был жестокий. Каково ему было смотреть наши детские ломанья! Только иногда он отводил душу:
– Вы бы сказали этому барчуку, что ему не Анания Яковлева играть, а таблицу умножения учить! «Грифель!» – как говорит Несчастливцев. Пифагоровы штаны!
И он возился с «барчуками»:
– Если бы не бедность!
Отставной артист Александрийского театра «дедушка» Алексеев всех находил:
– Талантищами.
– У тебя, брат, талантище! Прямо скажу, талантище! Смотри только, в землю не зарой! Ко мне приходи! Я тебе уроки давать буду!
– У вас, милая моя, дарование. Вам и сейчас бы в провинции 500 рублей в месяц и бенефис дали. Картавы вы только. «Р» не выговариваете. «Л» не выговариваете. Вместо «к» у вас «та» выходит. Но это не беда. Вы ко мне приходите. Я вам камушки такие дам. С камушками у меня говорить будете. В десять уроков все пройдет!
– Милый! Дай я тебя обниму! Тронул ты меня, старика, в этой сцене! За кулисами тронул! А в зрительном зале ничего не слышно! Голос у тебя слаб! Да это не беда! Ты ко мне приходи! Я тебе уроки дикции давать буду.
– Картинка ты! Прямо картинка! Только ко мне ходи, я тебе уроки давать стану!
Молодые актеры искали «карасей», как (это) тогда называлось на актерском языке. Старики – уроков.
Но самое главное была, конечно, не сцена, а кулисы.
– Эти священные кулисы.
И я, как сейчас, помню лицо моей бедной матушки, когда я объявил ей:
– Мама, возьми меня из гимназии. Я пойду на сцену. Она всплеснула руками:
– Как на сцену?
Я декламировал и «басил», как актер Несчастливцев:
– Не бывши артистом, нельзя судить об этом. Как дорого и священно все, что на сцене. И эта суфлерская будка священна, и эти пыльные, размалеванные декорации дороже мраморных колонн, и сама пыль их священна и дорога. Пыль кулис!
Матушка тихо плакала.
Отец сидел по-стариковски в шитой ермолке и курил трубку, сжимая длинный, до полу, хрипящий чубук, как сжимают поводья рвущегося в бой коня.
Играли не на сцене.
Играли за кулисами:
– Актеров. Старых актеров! Один, «как Бурлак»:
– Не мог выйти без коньяку!
– Понимаешь, не могу играть! Не могу! Ничего у меня не выходит! Другие хлестали водку, закусывая вареной колбасой и огурцами, пока парикмахер раскрашивал им лица.
Что ж это за актеры, если не хлещут водку? Именно:
– Не хлещут.
И были в восторге, когда режиссер приходил и говорил:
– А это что у вас? Колбаска? Самая актерская снедь! Любовники пили мадеру:
– Для голоса.
– О-ро-ро! Налей-ка мне, братец, еще рюмашку! О-ро-ро! Насыпь еще баночку!
И потом воспоминания:
– О гастролях.
– Когда я играл в селе Богородском, скажу я тебе, братец ты мой…
– Когда мы играли в Пушкине…
– В Царицыне у нас было два спектакля. Сделали мы по тридцать пять рублей на круг.
И все это – «этаким басом».
Не следует думать, однако, что подмостки Секретаревки и Немчиновки были усыпаны одними только розовыми лепестками. И что все здесь было только смешно и по-детски. Тут случались трагедии и побольше единицы по латыни. История этих театров-крошек запятнана и пятнами крови.
II
В моих воспоминаниях поднимается элегантная тень.
Я больше никогда не встречал этой женщины, – и гляжу на нее глазами шестнадцатилетнего мальчика.
Не сердитесь, если я скажу вам, что это была красавица и самая изящная женщина в мире.
Как остаются в нашем воспоминании все женщины, которые были близки и которых мы все-таки не достигли.
На самом деле, она была, вероятно, недурна.
Высокая, стройная, хорошая фигура.