Гнать, держать, терпеть и видеть - Игорь Савельев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ева знала, куда и зачем едет, но ужас поднимался в ней, бурля, как темная вода; чудом не закричала, не вырвала свой паспорт из желтых, как из свечки, выструганных рук. Только на солнце, на асфальтовой площади перед воротами – ничтожном пятачке среди гектаров и гектаров, она кое-как отдышалась. И даже Олег, свой, родной Олег, на замечал, что с ней происходит: все весело потопали в поселок…
Ее не ждали, не были ей рады. В центре Костиной комнаты валялся носок, надеванный, видимо, на обе ноги – с двумя буграми от пальцев, похожий на рыбу-молот.
А вечером, когда, нахлопавшись по плечам да с косыми улыбками, сели за привезенную водку, – ей даже не нашлось, что пить! Пригубив – ошпарив гадостью рот, она так и просидела, наблюдая за пьяными. И можно было не делать участливо-приподнятого лица. Ведь на нее – ноль внимания.
– Пригласим Кузьмича? Это мой сосед. Мировой дедуля! Во-от такой человек. Считай, сколько ему – лет восемьдесят? – а здесь уже зажег с бабкой из двадцать первого дома… Не, вообще – очень веселый…
О господи! Подружиться с восьмидесятилетним стариком просто потому, что больше не с кем. Улыбаешься-улыбаешься, а глаза-то затравленные, Костя.
И вот сидят, раскрасневшиеся, разухабистые, травят байки, и видно, что Костярина ну просто распирает от радости – а кто к нему ездил все эти месяцы? Ну, мать, ну, родня. С кем повспоминать… да хотя бы и поездку на Утчу.
– Утча? Это что, гора такая?
– Река! Кузьмич… вы… вы что, не местный, да?
Старик фыркнул в усы, добросовестно перечислил, где жил, где воевал, а где – в Польше – был в плену…
– Вы были в плену? – Ева, пытаясь разыграть прилично-официальный разговор за столом; какой там, в этом месте! – с миской, где в маринадовых соплях плавают грибы, мерзкие, как гуманоиды.
– А как же, милая девушка! Я ж из него бежал.
Костя закатил глаза – в шутку, конечно, но он и правда слышал все это сто раз… А дед-то воодушевился, ступив на знакомую почву:
– Мы копали рвы под Хелмом, заставляли нас, чтобы, значит, наши же танки не прошли. Работали кое-как!.. Долбишь, значит, ломиком в четверть силы, для виду, и сам ненавидишь эту яму, прямо вот шепчешь: не ройся, не ройся. В другое время нас бы-ыстро постреляли бы за такую работу. А тут просто не до нас. Паника, наши подступают. Немцы бегают, жгут архивы. Но лопатами шевелим кое-как… Тянем время. Жили в бараке. Обидно в плен попасть в самом конце войны! Ну ладно хоть в лагерь уже не повезли, бестолково подержали при линии фронта…
Ева усиленно внимала, работала лицом, хотя ей дела не было до Польши, до войны, и виски сводило отчаяние.
– Да… Работаем – пять дней, шесть, неделю… И тут доходят нехорошие разговоры. Что погонят нас все-таки в лагерь, в Германию. А наши же близко совсем! Стали думать. Решили – завтра же бежать. А как вышли на работу, копаем, сами на конвой поглядываем. Немцу не до нас – вывозят какие-то ящики, грузовики столкнулись, помню, – пыль, крики… Смотрим – остались с нами четверо, да и те на нас как-то без внимания. Ну, мы и… По сигналу – Гришка Величко рукой махнул. Один стоял рядом со мной. До сих пор помню его, лысенький такой. У меня лопата была, и я его – на! – со спины, по затылку! Он упал, ну а я стал автомат снимать, а он на нем лежит, переворачивать, возиться – некогда, наши все уже побежали. Так и оставил автомат-то, до сих пор жалко.
Кузьмич сам задохнулся от восторга, сбился с темпа, с сердца, – крутанув головой, зацепил слабосоленый – да просто безжизненный – гриб.
История ждала веского финального аккорда, этакого венца словес от спасенных молодых поколений, но вместо этого – погас свет. Беспокойно завертелись головы. По бликам угадывался искаженный кусочек пространства – бутылка. Гнусно хмыкнув, Костя напомнил, что вообще-то отбой, и начнется обход, и надо бы замести следы: это и стали делать, гремя стеклом во мраке…
Девушка не могла больше сдерживаться. Деревенская темнота, со слабым лоскутком от уличной лампы, едва осилившей бутылочно толстый плафон (это угадывалось по застывшей взволнованности блика) и пыльное оконце. Запах гадких грибов, кладбищенских, наверное. Ублюдочность пьяная. Предательство Олега, на нее так и не глянувшего…
А главное, теперь, в темноте, слезы можно было отпустить, и они хлынули, побежали, закапали на руку. Рот в немом крике. Да только бы дыханием себя не выдать.
– После обхода – я к Марусе ночевать. А вы, значит, тут располагайтесь.
– Да бросьте вы, Кузьмич! Всем места хватит.
Костярин поржал и разъяснил всем наивным чукотским детям: дедушка пойдет ночевать к бабушке не потому, что спать негде, а за куда более интересными, плотскими радостями. И бегает он так каждую ночь огородами, молодой позавидует. И Маруся – а это уже сам дед вмешался – прекрасный человек, а уж какого первача она гонит! Последнее особо воодушевило; гости сделались шумно счастливы, узнав, что с выпивкой в Лодыгине не все так плохо.
– О, да мы тут, я гляжу, загудим! – Никита толкал Олега, хохотали…
Ева тихо давилась слезами, и никогда ей не было так одиноко.
IV
Сначала это фантастика. Спал ли вообще?… – да, определенно, часов, наверное, до шести. Но в какой-то момент сознаёшь себя в реальном мире – темные мебельные углы, постель, – но это все как-то странно задействовано в горячем, мятном бреду. Возможно, засыпаешь и просыпаешься, а видимо, так и маешься без перерыва в этом полубезумстве, в тех же декорациях – в нищих театрах всегда так… – в которых днем игралась реальная жизнь.
Рассветает, сереет. Комната проявляется, как снимок. Проясняется и в мозгах. В какой-то момент, отплевавшись от бреда, можно официально объявить себе: вот мы пили, вот утро, вот постель. А дальше подробности – сколько удастся. Совсем плохо станет чуть позже.
Была у Олега еще одна “фишка”, еще этап ритуала похмелья. В какой-то момент, когда он устанавливал окончательно – что и где было и “какое тысячелетье на дворе”, – его охватывала дикая паника. Что я мог потерять? В какой переплет влезть? Кому что сказать? – и не обидел ли Еву, если звонил? При этом, кстати, по уму – бояться вроде бы и нечего, проблем с алкоголем Олег не имел, повадки его не менялись пугающе, и все всегда бывало в ажуре – но… Паника необъяснимая, животная разгоралась в нем. Вскочив, с гуляющим центром тяжести – как сосуд с водой, он добирался до стола, руки его не тряслись – колотились, когда он касался всего, выброшенного из карманов (вчера, за границами памяти): паспорт, деньги, ключи… Вроде все… Успокоиться было нельзя, и Олег, косо перебежав обратно в кровать, судорожно поднимал из памяти эпизоды, обрывки воспоминаний, как в ужасе, бестолково, роняя, спасают вещи от прибывающей воды. Позже, когда становилось не слишком рано – прилично, он звонил Еве, обмирающе-вопросительно, ждал, что она скажет, – что же он мог наговорить ей вчера…
Этим утром было хуже обычного. Олег долго не мог выпасть из сумеречного бреда, просто потому, что очнулся неизвестно где. Рыжее, затхлое, какое-то неуловимо горелое одеяло. Ева спала рядом, в одежде, со скорбным лицом. Про Лодыгино вспомнил не сразу. Состояние такое, что и лишний вдох…
Между тем пели птицы, так что угадывался простор, ветер, действительно свежий, танцевал с занавеской, но едва ли все эти радости жизни можно было оценить сейчас. Занавеска вздымалась и уходила, вздымалась и уходила, почти одинаково, и Олег, зачарованный, таращился в нее до гипноза, близкого к инсульту, и время не шло…
На улице загрохотало на кочках, слабенько рыкнул мотороллер; слышно, как Костярин, чертыхаясь, простучал к двери тощими пятками.
Дальше – перепалка, в которой Костя упирал на то, что его мозоли не зажили, “вон кровь до сих пор”, Арсений Иванович – что приехали не за ним, а за гостями.
– Ты сначала копать научись нормально!.. Твоих друзей мы помочь попросили, по-человечески, они тоже пошли навстречу. Какие вопросы?… А кого прикажешь выставлять на объект? Стариков? Кузьмича твоего я, что ли, с лопатой погоню?… Он на месте, кстати?
– Арсень Иваныч, ну мы же не спорим! – Костярин мгновенно дал задний ход, и даже голос изменился. – Сейчас я разбужу пацанов…
Ева что-то замычала во сне, зарылась глубже в одеяло, когда Олег – по знаку Костярина, хотя и сам прекрасно слышал, а под окном ненавязчиво трындел “Муравей”, – с трудом полез с кровати, в вертикальное положение. Никита уже оделся, ждал у двери, мужаясь.
– Может, вынести рассол? У меня есть, – беспокойно зашептал Костярин, пока парни боролись со шнурками, приседали, топча чью-то старую и серую, как в Освенциме, обувь.
Боже, только не рассол! Да в такие утра и простую воду не всегда мог глотать, иногда оставалось только царственно, без сбоев, дышать. Ни слова лишнего. Чтобы не выхлестать…
Однако, выйдя на улицу, измученной улыбкой приветствовав Арсения Ивановича и какого-то типа в робе, Олег зарыдал бы, честно, если бы смог. Ехать в кузове тряского мотороллера, в соленом и синем дымке… Умереть. По счастью, Никита уговорился, что они пойдут до кладбища пешком, и потащились как на Голгофу…