Дядя Сайлас. История Бартрама-Хо - Джозеф Ле Фаню
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твой французский вполне хорош, и твой итальянский — тоже, но ты совсем не знаешь немецкого. Музицируешь неплохо, наверное, — впрочем, я не судья, — однако рисовать могла бы получше… да-да. Есть настоящие леди — «законченные гувернантки», как их называют, — которые берутся обучить гораздо большему, чем какой-либо учитель в мое время, и прекрасно справляются. Такая гувернантка подготовит тебя, и будущей зимой ты отправишься во Францию и Италию, где расширишь свой кругозор.
— Благодарю вас, сэр.
— Тебе это необходимо. Уже почта полгода, как мисс Эллертон оставила нас, — слишком длительный перерыв в учении. — Он помолчал. — Доктор Брайерли спросит тебя про этот ключ, спросит, что ключ открывает. Ты покажешь ему — никому другому…
— Но, — сказала я, боясь ослушаться отца даже в таком незначительном поручении, — но тогда вы будете отсутствовать, сэр. Как же я раздобуду ключ?
Неожиданно он улыбнулся — широкой, но усталой улыбкой; она редко появлялась и быстро исчезала с его лица, добрая и… загадочная.
— Верно, дитя; и я рад, что ты настолько умна. Но уж об этом не беспокойся, ты будешь знать, где искать ключ. Ты видишь, в каком затворничестве я живу, и, возможно, вообразила, что у меня нет ни единого друга. Ты почти права… почти… однако, не до конца права. У меня есть преданный друг… один… друг, которого я когда-то не понимал, но теперь оценил.
Я мысленно задавалась вопросом: не о дяде ли Сайласе идет речь?
— Скоро он явится — я не могу точно сказать когда. И не назову тебе его имени — но ты скоро узнаешь… а я не хочу разговоров об этом. Я должен совершить короткое путешествие с ним. Ты не побоишься на какое-то время остаться одна?
— Вы дали обещание, сэр? — опять спросила я вместо ответа; любопытство и беспокойство превозмогли мой неизменный страх перед отцом.
Он с добродушием отнесся к допросу.
— Дал обещание? Нет, дитя. Но есть обстоятельства… ему нельзя отказать. Я должен совершить путешествие с ним, как только он позовет. Я не властен выбирать. Впрочем, я рад этому. Запомни, я говорю, что я рад этому.
Он улыбнулся той же суровой и печальной улыбкой. Прямой смысл его слов, как я их поняла, сохранился в памяти, и даже теперь, по прошествии времени, за смысл я ручаюсь.
Человек, совершенно не привычный к манере моего отца говорить обрывая мысли, загадками, подумал бы, что рассудок отца, возможно, расстроен. Но такое подозрение не встревожило меня ни на минуту. Я была уверена, что он упомянул о реальном лице, которое ожидал, и что, дождавшись, отправится вместе с ним в какое-то таинственное путешествие. Мне казалось, я превосходно поняла отца, много сказавшего, хотя разъяснившего мало.
Вы не должны думать, что моя жизнь была лишь одиночество и разговоры, подобные описанному; и хотя необычные, порою даже пугающие tête-à-têtes[3] случались у меня с отцом, я так привыкла к его характеру и так верила в его любовь ко мне, что не приходила в полное уныние и замешательство — нет. Совсем иные беседы я часто вела со старой доброй миссис Раск, не без удовольствия болтала с Мэри Куинс, моей давней горничной, кроме того, время от времени ездила на недельку погостить к кому-нибудь из соседей, а иногда — крайне редко, признаюсь, — принимала гостей в Ноуле.
Отец ненадолго прервал свои откровения, и мой ум устремился на поиски. Кто же, думала я, этот предполагаемый гость, что явится, облеченный правом вынудить моего отца, столь привязанного к дому, немедленно расстаться с его домашними божествами — книгами и дитятей, — с какими он неразлучен, расстаться и отправиться в странствие? Кто, если не дядя Сайлас, думала я, таинственный родственник, которого я никогда не видела, который, как мне дали понять, был то ли неизъяснимо несчастлив, то ли невыразимо порочен, о котором отец редко упоминал — поспешно и со страдальческим, озабоченным выражением на лице? Только однажды отец обронил несколько фраз, из коих я могла бы догадаться о его отношении к брату, но фразы эти, мимолетные и туманные, допускали разное толкование.
Это случилось так. Однажды — мне было лет четырнадцать — миссис Раск в обшитой дубом комнате выводила пятно на кресле, а я с детским любопытством наблюдала за ней. Утомившись, она присела отдохнуть, откинула голову, чтобы снять боль в шее, и взгляд ее упал на портрет, висевший как раз напротив.
На портрете в полный рост был изображен необыкновенно красивый молодой человек, смуглый, стройный, изящный, одетый и причесанный весьма старомодно — как было принято, кажется, в начале века: белые лосины и высокие сапоги с отворотами, коричневые жилет и сюртук, длинные, зачесанные назад волосы.
Черты лица поражали тонкостью, но указывали также на решительный характер, проницательный ум — вы не приняли бы этого человека просто за щеголя. Когда приезжавшие в Ноул впервые видели этот портрет, вслед за восклицанием «Удивительной красоты мужчина!» часто слышалось другое — «Сколько ума в лице!». Итальянская борзая застыла у его ног, какая-то прекрасная колоннада и богатая драпировка служили фоном. Но, хотя аксессуары были роскошны, прелестны, исполнены, как я сказала, изящества, в тонком овале лица на портрете сквозила мужественность и огонь полыхал в больших темных глазах, совершенно особенных, не позволявших назвать изнеженным это лицо.
— Не дядя ли Сайлас изображен здесь? — спросила я.
— Да, дорогая, — спокойно глядя на портрет, ответила миссис Раск.
— Он, должно быть, очень красивый мужчина, не правда ли?
— Был, моя дорогая… был, но прошло уже сорок лет с тех пор, как писался портрет. Дата поставлена в углу, там, где тень, возле ноги. А сорок лет, могу вам сказать, меняют… большинство из нас. — И миссис Раск добродушно, без смущения, рассмеялась.
Какое-то время мы обе не сводили глаз с красивого мужчины в высоких сапогах с отворотами. Потом я спросила:
— Миссис Раск, а почему папа всегда печалится, когда заходит речь о дяде Сайласе?
— Что такое, дитя? — раздался рядом голос отца.
Я вздрогнула, обернулась и, залившись краской и онемев, отступила на шаг.
— Не пугайся, дитя. Ты не сказала ничего дурного. — Заметив мое смятение, он ласково произнес: — Ты сказала, я всегда печалюсь, когда заходит речь о дяде Сайласе. Право, не пойму, как возникла у тебя такая мысль, но если я был печален, то этому удивляться не стоит. Твой дядя — человек больших способностей, но столь же велики его пороки и заблуждения. Способности не пригодились ему, в пороках он давно раскаялся, его заблуждения, я думаю, обременительнее для меня, чем для него самого, и они глубоки… Она говорила еще о чем-то, мадам? — неожиданно потребовал он ответа у миссис Раск.
— Нет, сэр, — ответила с легким поклоном миссис Раск, которая почтительно слушала господина стоя.
— Незачем тебе, дитя, — продолжил отец, вновь обращаясь ко мне, — более думать о нем сейчас. Пусть в твоей головке не будет мыслей о дяде Сайласе. Когда-нибудь, возможно, ты узнаешь его… что ж, очень хорошо. Ты поймешь, какой вред причинили ему низкие люди.
Отец повернулся, чтобы выйти из комнаты, а у двери обронил:
— Миссис Раск, позвольте сказать вам два слова. — Он сделал ей знак, и пожилая женщина поспешила за ним в библиотеку.
Наверное, тогда он и высказал домоправительнице свое повеление, переданное ею Мэри Куинс, потому что ни ту, ни другую мне уже не удавалось вовлечь в разговор о дяде Сайласе. Я могла говорить, но они смущенно хранили молчание, а миссис Раск порою раздражалась и сердилась, если я слишком настойчиво задавала вопросы.
Мое любопытство лишь возросло: портрет изящного мужчины в лосинах и высоких сапогах с отворотами озарился многоцветием тайны, а непостижимая улыбка на красивом лице теперь, казалось, дразнила меня, совсем сбитую с толку.
Почему любопытству, иначе говоря честолюбию, которым испытывает нас давший нам жизнь, так трудно противиться? Знание — это власть, а душа человека тайно вожделеет всякой власти; помимо стремления добраться до сути, безудержный интерес к чужой истории и, что важнее всего, некий запрет возбуждают наш аппетит.
Глава III
Новое лицо
Наверное, полмесяца прошло с того разговора, как отец дал мне таинственное поручение в отношении старого дубового шкафа в его библиотеке (о чем я уже рассказала подробно), когда однажды вечером я сидела у большого окна в гостиной, предаваясь меланхолии и с восхищением созерцая залитый лунным светом пейзаж. В комнате я была одна, и свечи возле камина, в дальнем конце ее, не могли рассеять тьму, сгущавшуюся ближе к окну, у которого я сидела.
За окном подстриженная лужайка мягко спускалась к широкому равнинному участку, где виднелся, отдельными купами, лучший в Англии строевой лес. Будто убеленные сединой под лунным светом, деревья стояли, отбрасывая недвижные тени на траву, а дальше, венчая холмистый горизонт, поднимались рощи, скрывавшие одинокую могилу, в которой покоилась возлюбленная моя мать.