Пенза-5 - Юрий Божич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему Ратмир, отец Игоря Сушкова, пошел в военные, а не в дипломаты, было более-менее понятно. Деда тогда еще фотографировали в позе мореплавателя. По поводу Игоря мы плебейски недоумевали — верный шанс, МГИМО, карьера, Острова зеленого мыса. На худой конец…
— Дед предлагал, — говорил в полудреме Сушков, — но там учиться надо. Это ж вредно…
Марксизм вызывал у него отторжение на стадии ленинских заветов. На самоподготовке, просыпаясь, Сушков рассуждал о необходимости внедрения надувных подушек для более эффективного обучения курсантов. К экзаменам готовился контактным методом, положив голову на конспект. Разумеется, на чужой.
Он был энтузиаст сна. Вдохновение его было безгранично. Фраза «Сушков спит» звучала глуповато. Что еще он мог делать? Странно, что в моем рассказе он вообще заговорил. В этом есть что-то неправдоподобное. Кроме темы — женщин Сушков любил. Говорил о них ласково и мечтательно. Груди называл «сисичками». После разрыва с очередной пассией начинал давать советы, звучали они хамовито.
Меня с Надей видел пару раз. После чего испытывал некоторое оживление. Днем в частности спал минут на десять меньше обычного. Перед отбоем спрашивал о женитьбе. Недели через три это прошло — рефлекс новизны уже не срабатывал.
Визиты Нади к тому времени приобрели ритм тахикардии.
Начинки пирожков менялись все реже. В разговорах наметилась какая-то семейная нота. Надина мама передавала мне приветы. От встреч, как от утраченной веры, за версту несло ритуалом.
Я понимал: Надя хочет замуж. Не понимал только, почему за меня. Допустим, девственность, рассуждал… Это иногда привлекает. Особенно в мужчине. Хотя, конечно, предрассудки… «Муж — девственник» звучит как название порнофильма с криминальным уклоном. Нечто фрейдистское.
Сижу — размышляю. Перед глазами конспекты первоисточников. Прочесть можно одни названия. Слово «Ленин» выглядит паролем. «Материализм и эмпириокритицизм» — разомкнутыми объятиями.
— Что это у тебя? — спрашивает шепотом Вовочка Новиков.
— В смысле? — говорю.
— Чего «в смысле»? — это ж философия. Вроде бы…
— Ну?
— Чего «ну» — у нас же история партии! Ты вообще где их взял?
— В восьмом взводе, — говорю.
— Я, — говорю, — тебе покажу того, кто мне эту гадость подсунул. Ты его вырубишь.
Вовочка у нас кэмээс по боксу. Весовая категория до 51 килограмма. Крупняк! Любимец полковника Амборяна. По совместительству мой командир отделения. Он, когда не на сборах, к учебе вообще-то активно относиться. Скучает, наверное… Может быть даже по полковнику Рохлину, который сейчас победно восклицает с кафедры:
— Кому — бублик, а кому — дырка от бублика. Это и есть демократическая республика!
Фраза, в общем, регулярная, как Красная Армия. Лекции по истории КПСС без нее теряют смысл. Октябрь семнадцатого, например, принципиально непостигаем. А так — с дыркой — все понятно. И зажигательно, как у Геббельса.
Все-таки, думаю, чего ж она — за меня? Надо бы выяснить. Тем более, что я в основном не против. Ну, детали там… Скажем. Хорошо бы тесть генерал. Или она сама — иностранка. Японка, например.
— Слушай, — говорю Вовочке, — а хорошо, когда жена японка или хотя бы ее отец генерал, а?
— Не понял, — напрягся Вовочка. — Это что, дочь самурая?
— Приблизительно, — говорю.
— Разница религий — это не так просто.
— Каких религий, Вован! У нас история партии. Сказали тебе про дырку от бублика — сиди и кайфуй.
— Все равно, я бы не решился, — стойко ответил Вовочка.
— Тебе никто и не предлагает.
Сзади послышалось шумное зевание и недоуменный вопрос Сушкова
— Вась, ты чего не спишь? Спи, Вася. Давай спать вместе.
— Извращенцы, — предположил Вовочка.
За всем этим перешептыванием Надя вдруг показалась далеким лыком, вплетенным в строку «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага…» Мотив гибели — скрытая мелодия любви. Тема — для поп- музыки…
Последняя наша встреча с Надей была чем-то вроде церемонии смены караула. Мы не виделись два с половиной месяца. В учебный центр она написали мне три коротких письма. В ее грамматические ошибки было трудно поверить. Восклицательные знаки были расставлены с частотой штакетника. Я не ответил. Перед самым моим отъездом в отпуск она звонила с КПП — я не подошел, не попрощался. И никаких угрызений совести! Стыд, как дуэль, измеряется шагами. Я же уехал слишком далеко. А расстояния стимулируют к другому — к свободе в координатах плутовского романа.
Когда жена меня недавно спросила:
— Ты бы смог мне изменить?
Я ответил:
— Только на курорте!
Раньше, кстати, я отвечал иначе, примерно так: если любишь — не изменишь, если нет — то какая же это измена? Поразительная нечувствительность к разнице понятий «время» и «времена».
Ладно…
Пензенское артучилище после отпуска казалось тюрьмой народов. Каждый втирал очки другому, что ему очень весело. Дальним рассказывалось о сексе, ближним — о любви. Ближним, я убедился, всегда приходится тяжелее.
Мы сидели с Савиным в ленкомнате. Я показывал фотографию Галины. Чернобровая, черноокая, с такими правильными чертами лица, что, казалось, его в любой момент можно сложить пополам.
— Идеал женской красоты, — расплылся Савин. Когда он улыбался, хотелось дать ему овса.
— Ну. Рассказывай!
Рассказывать собственно, было нечего. Встреча на пляже. Отчаянная храбрость застенчивого человека. Приглашение в кино. Парочка прогулок к скверу у завода. Моя болтовня. Ее молчание. Мое объятие. Ее отстранение. Мои стихи. Ее вздохи. Вялое прощание. Фотокарточка с сухой, как сено, надписью на затылке. Предчувствие, что тебя не любят.
— Да все класс! — сказал я развязно.
Савин огорчился — ему хотелось подробностей. Даже жалко стало.
— В одном доме, — говорю, — живем.
— О! — сказал Савин, вновь намекая на овес. Сейчас думаю, начнет выпытывать. Но он не успел. От тумбочки донеслось сушковское:
— Божич! К телефону!
Я вышел в коридор.
— Женщина! — молвил дневальный Сушков интонациями кота Матроскина. Он казался выдавленным сквозь замочную скважину. Звонила Надя. Совесть приблизилась на расстояние километра. Я пошел на ее зов. Во внутреннем нагрудном кармане лежала фотография Галины. По иронии судьбы, с левой стороны. Сухая надпись на ней, казалось, царапала сердце.
Надя стояла в джинсах и вязаной кофточке пепельного оттенка. Увидев меня, почему-то поежилась.
— Привет, — говорю. — Ты что, замерзла?
— Да нет. Пойдем, пройдемся?..
Она была без свертка. Я даже удивился: а как же пирожки? Она заметила мое недоумение, улыбнулась:
— Я же не знала, есть ты или нет.
— В принципе, мы здесь, — говорю, — как на подводной лодке. Знаешь анекдот? Вечерняя поверка на подлодке: — Иванов? — Я! — Петров? — Я! — Сидоров? — молчание — Сидоров?! — Я. — А куда ты, на хрен, денешься!
— Несмешно, — сказала Надя.
— Согласен.
Мы пошли тропинкой к тому месту, где целовались первый раз. Возле бревна раскинутой колодой лежали листья. Один из них оседлал само бревно. Я обнаружил в этом неприличный смысл.
— Пошли отсюда, — говорю.
— Куда? — спрашивает.
— Дальше, Надюша. Дальше!
Мы побрели наискось к асфальтированной аллее. Я непонятно к чему вспомнил Галину, выходящую из озера на берег. Ее блестящие мокрые ноги. Выкат груди, стянутой купальным лифчиком. Упругий живот… Последняя деталь доминировала в сознании. Полцарства за живот! Нет живота — нет женщины. В смысле упругого. Дался мне этот живот. Думаю. У Нади вон — не хуже. Странно все-таки, что она молчит.
— Ты чего, — спрашиваю, — молчишь?
— Это ты, отвечает, — молчишь. Я тебе три письма написала…
— Из учебного центра чего, — говорю, — писать… Только себя расстраивать.
— Ты еще скажи, что скучал, — усмехнулась она.
— Я? Скучал. Я даже стихи тебе написал.
— Прочти.
— Неудобно как-то..
— Меня?
— Дубов, — говорю. — Ладно, слушай.
И прочел одно из давнишних. Писанное еще для Тейкиной. Какая, думаю, разница. Что они, встретятся, что ли?
— У меня глаза не такие, — вздохнула Надя.
— а там, что, — удивился я, — про глаза? Ах, да, конечно… Ну это скорее всего аллегория.
— Цвет глаз — аллегория?
— Ну, гипербола. Это одно и то же.
Она остановилась. Взглянула на меня долго и пристально. Бог мой, подумал я, какие у нее все-таки глаза! Воспаленные упрямством, они пошли бы каким-нибудь роковым героиням из романов Достоевского. Может даже самому Федор Михалычу. Не исключено. Беда только, думаю, что роковыми женщины становятся, когда их любят.
— Ты меня любишь? — спросила Надя.
Пауза взяла за горло. Я напрягся и сказал с укоризной: