Удавшийся рассказ о любви - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошлое, вообще говоря, нас не ждет, но на этот раз Тартасову повезло. Он попал хорошо. Какие там пуговицы, оторвавшиеся карманы! пиджачный сор, троллейбусный билет, деньжата, все по фигу! Тартасов в постели. И Лариса рядом. Молодая...
Первый взрыв чувства он, правда, уже упустил. Припоздал... Но впереди вся ночь.
* * *В ушах Тартасова перестало давить, стихло. И так знакомо затикал ему из комнатной глубины Ларисин будильник, что на комоде. Старенький монстр с натугой поспешал за ходким временем.
— Что это ты холодный? Остыл?.. Ходил на кухню? — спросила Лариса лежащего с ней рядом Тартасова. Удивилась.
Ласково движущиеся руки — вот откуда шло обволакивающее ее тепло. Вот откуда возникала нежность прикосновений, а с ними и наново набегавшая чувственность. Ах, как она!.. Приглаживала пальцами ему плечи, грудь. Еще нежнее и мягче ее пальцы становились, когда спускались ниже. То справа, то слева ласково настраиваясь (но не набрасываясь) на его крепкий впалый живот и пах. Тартасов замирал. Пальцы прочерчивали на его напрягшейся коже едва ощутимые утонченные линии... И так слышно в тишине подстукивал сердцу будильник!
Томление нарастало, однако всему есть предел. Тартасов не выдерживал. Он вдруг хватал ее за руки, за пальцы. Долготерпение мужчины оборачивалось заждавшимся взрывом. Может, в том и была правда тех минут и тех ее рук?.. Следом шла грубоватая, уже неразборчивая страсть, долгая, мощная, после чего оба проваливались в забытье, в сон.
Но утром ее чувственные, все забывавшие пальцы — все помнили. Такая ясность! (Ради этой особенной памятливости и ясности Лариса, возможно, и вставала пораньше, одна. Читала, сидя за столом. В легком халатике.) Тартасов, понятно, еще в постели. Сон интеллектуала. Валялся, не в силах разлепить глаза... Прихлебывая глотками черный кофе, Лариса трудилась над его повестью. Железной рукой (той самой, теми же пальчиками) вычеркивала из текста живую жизнь. А заодно, конечно, и нечаянную красоту той или иной подвернувшейся строки. Приговаривала:
— Извини, милый. Это — ляп.
Абзац запивался мелким, микроскопическим глотком кофе. И вновь она поджимала тонкие губы, повторяя:
— И это ляп!
Рука, вчера нежная, вымарывала строку к строке жирным красным цензорским карандашом.
— Но послушай! — Тартасов подскакивал на постели.
Вспыхнув, он возмущался, он выкрикивал обидные ей либеральные дерзости. Она же, его не слушая (и не слыша), сидела себе за столом. В легком халатике... И пробегала глазами текст дальше.
Даже не подняла лица. И полусонный Тартасов скоро смолк. Ранимая его душа смирялась, проникаясь вдруг трезвым подсчетом. На странице вымараны, хороши ли, плохи ли, всего-то четыре строки. И еще пять-шесть слов. Счастливчик! Не сглазить бы! еще какой счастливчик, спит с собственной цензоршей и вот же... негодует! А уже, видно, подзабыл, как у него (как и у всех других) вымарывают страницами и целыми главами.
Он сидел в постели, а она вычеркивала.
— Проснулся?.. Сейчас, милый! Сейчас кофе.
Молодая, она поутру смеялась колокольчиком. Звонко и вроссыпь... И вот уже садилась к нему поближе, в постель, протягивая в чашечке черное сладкое пойло. Обжигало губы. А рядом ее лицо посекундно менялось — от утренней радости к еще большему утреннему счастью. Женщина! Полупроснувшийся Тартасов смотрел как загипнотизированный. Не понимал...
Он туповато не сводил глаз — нет, не с пахучей кофейной жижи, а с протягивающей чашечку ее руки. Уже не железной и неумолимой, а вновь вдруг слабеющей, слабой женской руки. Да, да, слабеющей под тяжестью даже малой чашечки кофе, подрагивающей...
Задумался Тартасов... Но что дальше?.. Надо ж было ему и к себе возвращаться! (В настоящее.)
Зато вернемся с ней вместе. Дождался-таки! Можно считать, что я ее там (на осенней скамейке) дождался, — подумал Тартасов.
Он допил кофе, а Лариса забрала из его рук чашечку. На миг взволновалась, не капнул ли интеллектуал (черным на постель). Успокоившись, сидела теперь совсем рядом, нежная.
— Ты как сосредоточиваешься? — спросила она. Щебетала, как студенточка.
— Да как придется.
— Смотришь в какую-нибудь трубу? в дырочку?
— Не обязательно.
Тартасов пояснил, что все от навыка и что бывает по-разному. Трудности перехода из одного времени в другое чисто технические — можешь себе выбрать любую точку. Хоть на рисунке обоев! Представь себе, что за этой точкой на обоях есть некий ход... узкое место. И вот мало-помалу внедряешься в него (мысленно). Как сверло ввинчиваешься. Углубляешься! А затем вмиг проскакиваешь в иное время...
— На обоях? Точечка? — Лариса обрадовалась: она сейчас же попробует.
Но она все-таки наколола шпилькой дырочку в обоях. Так ей легче. Дырочка — как узкий лаз, уводящий и взгляд, и мысль куда-то в темноту.
— Давай? — спросила. — Ты хочешь вместе?
* * *Оба, разом постарев, вошли в знакомую блочную пятиэтажку.
«ВСЁ, КАК ДОМА» работало... Девочки дело знали. Галя как раз предлагала солидному мужчине постричь его — скоро и модно; само собой, дать ему кофе. Шустрая Рая уже стирала своему клиенту рубашку. За час под направленным горячим ветерком рубашка чудесно отвисится и высохнет. Клиент (на эти часок-полтора) прилег отдохнуть душой и телом на широкой Раиной кушетке.
В прихожей, еще не успев войти в начальнический Ларисин кабинет, Тартасов высказал свое заждавшееся желание. (Лариса Игоревна открывала дверь ключом.) Прокашлявшись, Тартасов сказал, что он хотел бы сегодня Лялю.
В кабинете Лариса Игоревна села за свой стол. Достала два изящных стакана. Тартасов сел напротив. Она налила ему боржоми. Но... так и не ответила.
— Я понимаю... Деньги. — Тартасов морщил высокий лоб.
Вертикальная черточка на переносице придавала его лицу напряженное выражение. Ожидание мысли. (Телезрители хорошо знали эту ищущую морщинку.)
Он повторил:
— Проклятые деньги. Литература умирает...
Он все напрягал и напрягал лоб, тем больше выпуская вперед знаменитую морщинку. При чем здесь умирающая литература, оставалось загадкой. Но если Тартасов начинал о деньгах, следить за его мыслью становилось всегда довольно трудно.
— Да, дорогой. Понимаю, — сказала наконец Лариса Игоревна с легким вздохом.
И еще один легкий вздох: в его нынешнем безденежье с Лялей вряд ли что получится. Да и с другими тоже — разве что уговорить новенькую...
Тартасов возмутился: у него как-никак вкус!.. и не нужна ему кто попало. Превратности рыночной системы не заставят писателя скатиться до этих новеньких неумех и худышек!
Он хотел Лялю.
— Напомни ей, что я известный человек. Можно сказать, знаменитость.
— Имен они не слышали, книг не читают. Писатель для девочек — ничто. Никто и ничто. Ты же сам с экрана нам повторяешь: литература умирает.
— Да. Умирает. Но я-то — живой.
И Тартасов вновь свернул разговор к пышной Ляле. Девчонка!.. Когда-нибудь и Ляле, и ей, Ларисе Игоревне, он все это напомнит. Когда-нибудь у него будут же деньги!
— Вот и придешь когда-нибудь. Увы, Сережа. Невозможно... Даже и новенькая, боюсь, не согласится.
— С ума сойти!
— Вот разве что... — Лариса Игоревна на миг опустила плечи. Нет, нет, она не предлагает ему себя. Хотя некоторые еще находят ее интересной... Постаревшая женщина не привлечет усталого (уставшего от жизни) мужчину. Тем более на таком волнующем фоне, как Ляля или Галя. Не себя постаревшую, а себя ту — лет тридцати. В прошлом...
— Что?
— Вот разве... — Лариса Игоревна осеклась на полуслове: нет... Тартасов сейчас же фыркнет. Начнет ломаться! Опять, мол, ему втискиваться в прошлые годы? опять носиться по времени туда-сюда?
Как вдруг раздался вопль. Где-то близко... в одной из соседних комнат.
Лариса Игоревна тотчас встала из-за стола.
— Извини, дорогой. Работа. Это у нее... Это у Аллы.
Лариса Игоревна — и за ней все еще ворчащий Тартасов — направились из кабинета в комнаты. И сразу в ту, где не смолкал протестующий вопль рыженькой Аллы.
У нее и был тот клиент, вообразивший себя современным художником. Юнец, вообще говоря, был симпатичен. Правда, мордат и слишком пьян. В костюме-тройке (верхняя половина) и в трусах-бермудах (низ)... Он расписывал Аллу, и впрямь не выпуская из обеих рук кисточек, на кончиках которых влажно играли краски — синяя и желтая. Алла, голая и разрисованная, протестуя, нет-нет вскрикивала: ей холодно! холодно!
— Перформенс... — выговорил молодой творец. Мягкими линиями (нежно и чувственно) он изобразил на ягодицах Аллы по птичке и теперь, кажется, хотел лишь усилить тона. Жизнеподобие — душа перформенса. Идея, как стал художник уверять Тартасова, состояла в том, чтобы в минуту близости, при интимных и все нарастающих движениях, нарисованные на ягодицах птички ожили — то расставаясь, то сближаясь. Целуясь клюв в клюв.