Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа. Том 1 - Вячеслав Репин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кое-как мне всё же удалось связаться с разыскивающим меня французом и условиться о встрече. Сразу же и выяснилось, в Москве у нас было полно общих знакомых. Дома у знакомых первая встреча и состоялась.
Эмансипированная, родом из семьи советских интеллигентов с положением, Маша К. со школьной скамьи была спаивающим звеном целого клана моих сверстников, которых объединяло не только соперничество за право ухаживать за самой Машей, довольно привлекательной особой, не только модное в те годы ничегонеделание, но и уважение, как кто-то однажды подметил, к неуважению как таковому. Маша жила в центре Москвы. Просторные апартаменты, которыми ее одарило зажиточное семейство, превратились в проходной двор. У Маши постоянно кто-то жил. Постоянно устраивались вечеринки. Прикрываясь положением папы, прожужжавшего уши «литературного» функционера, имя которого у одних вызывало брезгливость, а у других зыбкую надежду, что через Машу в карман всемогущего Дмитрия Иваныча можно подсунуть какую-нибудь письменную просьбочку и заполучить протекцию, Маша принимала у себя даже гонимых, лишь бы гость не был «занудой» и имел бы хоть какое-то отношение к «литературе и искусству»…
Едва ли у Маши оставалось время для работы над диссертацией, посвященной норвежской классической литературе, которую она пыталась осилить не первый год и без видимых успехов, какую бы помощь ей ни оказывали ученые поклонники. Мурлыча от удовольствия, некоторые из редакторов-консультантов от красавицы Маши не отходили ни на шаг. Но именно там, в приполярных широтах Норвегии, след Маши позднее и простыл – будто в назидание случайным литературоведам, да и назло оппортунистам родителям…
Прослышав через знакомых о моих неуклюжих «контактах» с неким Пьером из Парижа, который уже успел побывать у нее в гостях, Маша К. самоуправно перенесла назначенное нами рандеву к себе на старый Арбат. Дабы мы не мозолили глаза «компетентным органам», как она потом объясняла, у входа в Московский главпочтамт, – именно в этом месте этот самый Пьер умудрился назначить мне встречу по телефону. Появившись у Маши в назначенное время, я застал у нее обычную компанию. Здесь, как всегда, отмечали чьи-то именины. Но больше чем именинника, компания чествовала молодого, лет тридцати, француза с русской фамилией.
«Пьер» просил называть его попроще – «Петей», раз уж он русский. Сидя в углу у окна, француз Петя цедил ледяную водку, с видом простака следил за разгулом собутыльников и отмалчивался. Но это объяснялось неловкостью, как мне показалось, за неуклюжий русский язык, на котором он изъяснялся. Речь его, хотя и беглую, окрашивало некоторое косноязычие. Складывалось впечатление, что он прибегает к какому-то периферийному жаргону, как бывает – с далекого Севера, куда уже давненько ссылали зарвавшихся столичных интеллигентов.
Заполучив в руки свою посылку – десятикилограммовый пакет с подпольной литературой, – я поинтересовался у Вертягина, откуда он знает моего дядю.
– Мы мало знакомы. Встречались один раз… в Нанте, – невнятно ответил он. – Невысокий? С бородкой? Книги переводит?
– Нет, дядя никогда не занимался переводами. Он музыкант, – сказал я, не без сожаления констатируя, что знакомство их было шапочным.
– Тогда я перепутал. – Вертягин на миг оробел, но тут же извиняющимся тоном добавил: – Вообще я редко бываю в Нанте.
– Сами вы из Нанта?
– Нет… То есть да и нет. В детстве жил с родителями… А теперь отец там один… Я там начинал учиться. Потом перевелся в Париж… Во Франции можно сменить университет, было бы желание.
Обстоятельность объяснений наводила на мысль, что ему хотелось поболтать.
– Нант – это в Бретани, вы слышали?.. Симпатичный город. Но провинция – везде провинция.
В подтверждение сказанного Пьер Вертягин качнул лбом и стал разглядывать вместе со мною распакованные книги и пластинки, удивляясь, что в Москве кто-то еще слушает «Пинк Флойд» и в то же время Гленна Гульда, а кроме того, интересуется корреспонденцией А. Арто времен пребывания этого полугения в сумасшедшем доме, читает романы Конрада, Набокова, Лоуренса, да еще и в оригинале, и т. д. Вертягин был уверен, что за такие книги по сей день ссылают на сибирские рудники.
С легкой руки той же Маши между нами завязались дружеские отношения. Уже не один месяц я жил за городом, в Переделкино, уступив свою комнату на Трубной родственнику, которого жена выгнала из дому за распутство. Он и оплачивал мне, в виде компенсации, небольшую летнюю дачу – настоящую хибару. Вертягина же Маша возила на родительскую дачу, находившуюся как раз неподалеку, в Лесном Городке. Загородная жизнь
Маши в Лесном Городке зеркально отражала городскую. Здесь тоже постоянно жил кто-нибудь полубездомный. Кто-нибудь обязательно вваливался в дверь без предупреждения. Вертягин не выдерживал этой атмосферы больше двух дней. И стоило ему услышать о том, что я живу рядом, и особенно о моих марш-бросках через весь лес, во время которых я покрывал пешком километры, как он мгновенно загорелся желанием составить мне как-нибудь компанию. Ему хотелось увидеть «настоящий» русский лес, посидеть у деревенской печки. Но он воображал себе, конечно, что-то свое, далекое от действительности. Переделкинский лес был небольшим и совсем не дремучим. Да и в летнем домике, который я снимал, сколько его ни топи, околеть можно было при малейшей непогоде. Чтобы развеять иллюзии француза, я предложил ему заехать ко мне в ближайшие выходные. От Лесного Городка езды на электричке считаные минуты.
Вертягин приехал в воскресенье вместе с Машей. Мне почему-то сразу не пришло в голову, что он за ней волочится. Хотя и трудно было не заметить уже бегающие между ними токи, ту особую скованность, граничившую с манией, незаметно изучать друг друга в спину, в профиль, но делать вид, что ничего не происходит, когда глаза встречаются. К счастью, «наш полуфранцузский друг», как подтрунивала Маша над Вертягиным, быстро понял, что Маша – ветер, свежий, но всё-таки ветер, угнаться за которым вряд ли возможно.
Осмотрев мою избушку, огород, мы немного покофейничали на веранде, и я повел их полюбоваться на поселок. Единственной настоящей достопримечательностью в этой части Переделкина был местный храм, для многих знаменитый не только прилегающим к нему подворьем, – как-никак патриаршая резиденция.
Воскресная литургия еще не закончилась, и Вертягину не хотелось уходить. Мы простояли на службе почти до часу дня. Обедать же решили в ресторане «Сетунь». Так в те годы назывался пристанционный ресторан, примыкавший прямо к платформе. Маша на этом буквально настояла. Ей хотелось разбередить в себе какие-то детские воспоминания, связанные с этим заведением.
На стол с белой скатертью здесь подавали дымящийся борщ. Водку приносили в графине. И всё за считаные рубли. Сетовать приходилось разве что на изнурительно медленное обслуживание, на нерадивость толстобокой официантки, бесцеремонно насчитывавшей себе чаевые, да на грохот проходящих поездов. От содрогания путей и платформы за окном на столе звенела посуда, и с трудом удавалось разговаривать. На прогулку по лесу, ради которой Вертягин приехал, мы отправились только после обеда.
После ресторана мы вернулись к ограде моего домика. Лесная чаща начиналась отсюда буквально сразу, хотя и выглядела по краям загаженной, как бывает в парках после наездов воскресных «туристов». Я повел моих гостей знакомым «дальним» маршрутом вглубь небольшого, но живописного пихтового леса. Затем, взяв тропой в сторону, мы вышли к болотистому перелеску и дальше, уже огибая пустошь и делая километровый круг, – к озерам, где летом можно было купаться. Вертягин удивлялся, насколько русский лес похож на немецкий. Похожую «флору» – смесь лиственного леса с соснами, вперемежку с зарослями ольховника – он встречал только в Германии, под Берлином…
Моцион немного затянулся. К моей избушке мы возвращались уже в сумерки, под конец решив взять опять лесом, чтобы не месить грязь на истоптанной за день тропинке. В просвете осин уже мелькала моя кособокая ограда, когда Маша вдруг набрела на целую плантацию опят. Несколько палых черных сосен были буквально облеплены темно-коричневыми шляпками. Зима, хотя и поздняя, уже дышала в затылок холодом. По вечерам, а иногда даже засветло переделкинский ландшафт, всё еще плотный от листвы, далеко не зимний, пробивало заморозками. Ежась от сырости, не зная, как быть с грибами – жалко же оставлять такое добро, – мы топтались на опушке, сквозь поредевшую сень берез и осин разглядывали вечереющий лес. Ветви деревьев, стелющийся по земле чахлый кустарник, трухлявый валежник и сам лесной настил под ногами – к вечеру всё покрыл налет инея. Лес был озарен загадочным, точно изнутри сочащимся голубоватым светом и казался погруженным в столь глубокую, не от мира сего тишину, что каждый шаг требовал настоящих усилий над собой. Треск сучьев и даже шелест заиндевелой листвы под подошвами разносился в стороны с какой-то пугающей достоверностью.