Рыба. История одной миграции - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марка Григорьевича – любимого старшего сына – на отъезд в Италию, куда он, выдающийся пианист, получил приглашение от друга-импрессарио. Сама осталась здесь, в окружении привычных книг, главой разросшегося семейного клана, которым властно руководила, пока хватало сил. Всю жизнь она отклоняла помощь. И теперь, в бессознательном состоянии, находясь между небом и землей, помутившись разумом, признавала из всех, кого любила и поставила на ноги, только меня – незнакомую и чужую.
Так рассказывал мне Марк Григорьевич. Из всей родни он один настоял на уходе за матерью, взял на себя все расходы. Он постоянно звонит и справляется о ее самочувствии, по первому требованию шлет деньги, не забывая приговаривать: “Верочка, только жене – ни слова”. Конечно, я молчу, как рыба.
Когда бабушка не умирает и не спит ночью, я сажусь в кресло и читаю вслух. Мне кажется, что она слушает с интересом. Мы уже прочитали
“Мертвые души”, Диккенса, Марка Твена, Жюля Верна, “Тысячу и одну ночь”, теперь я читаю ей “Смока Беллью” Джека Лондона. Мой Павлик любил эту книгу. Я ее тоже люблю, у нас когда-то все эти книги были
– я покупала для детей. А вот Валерка читать не любил – он, кажется, мастерил от рождения. Он и сейчас по этой части: чинит машины.
Умение его и кормит – его, его жену Светлану и девочку, мою внучку, что появилась на свет два месяца назад. Тогда я стала бабушкой.
Моя же бабушка слушает, иногда поднимает руку, сжимает и разжимает длинные, сухие пальцы – это значит, что ей хорошо. Потихоньку она засыпает. Тогда и я иду спать. Когда-то давно она была неплохой пианисткой.
3Слушать музыку в детстве мне не доводилось – только то, что звучало на уроках пения или из радиоточки. Иногда на праздниках в ДК играл оркестр народных инструментов. Поначалу бывало приятно слушать, как в ночном воздухе возникает приторно-сладкий голос. Он словно и плачет и смеется одновременно, с силой выделяя непонятные слова, плетет вокруг тебя мелодию, как лоза винограда обвивает столб беседки. На лицах моих соучениц таджичек появлялось сомнамбулическое выражение, как у сусликов, замерших на солнцепеке столбиком у своей норки. Не стоит спрашивать, о чем песня, – ответ всегда будет один: на секунду вырванная из сладкого транса глупым вопросом подружка отмахнется и бросит тебе в лицо, презрительно скривив губы: “Ты все равно не поймешь, о любви поет!” Произнесенное слово магическим образом возвращает девушку в страну грез, на лице ее расплывается улыбка, которую у поэтов Востока принято сравнивать с цветущей розой. А голос все поет о не переводимой на русский язык любви, о розах и обязательной луне, которая здесь не как в северных широтах, где небом правят облака, висит в бездонном звездном океане и то ли смеется, то ли плачет над словами певца, превратившимися уже в монотонный речитатив. Слушать его внезапно становится невыносимо.
Речитатив липнет к телу, как сок перезрелого персика, хочется немедленно смыть его, промыть лицо и уши, прогнать надоедливого плаксу, попрошайничающего с эстрады, – правая рука на сердце, левая тянется вперед, словно ждет, что в нее насыпят гривенников и пятиалтынных.
Сейчас, начиная гладить, я иногда включаю телевизор, но слова несущихся оттуда песен словно переведены с таджикского. Я плюю на утюг, он фыркает, выражая наше с ним общее возмущение от замусоленных рифм и бездарной музыки. Я переключаю канал или глажу в полной тишине, что тоже замечательно: тяжесть утюга, теплый запах чистого пара, прямая, как стрела, линия складки и истаивающие морщины на простыне успокаивают меня.
Пресытившись восточным пением, я убегала подальше от ДК, забиралась на глиняную стену дувала напротив нашего дома и смотрела на Млечный путь, на мириады звезд, на застывшую луну, которой доверяла разные глупости.
Недалеко от нашей улицы, на окраине города, на Самаркандской дороге, в зелени большого сада, стоял музей. В нем хранились вещи, добытые археологами на раскопках: огромные глиняные бочки – хумы, медные котлы, на ручках которых, как на вершине скалы, стояли медные круторогие козлы, закопченные горшки и толстостенные глиняные сковороды, позеленевшие бронзовые украшения и такие же, лягушачьего цвета, копья и ножи, топоры, и долота, и глиняные формы, в которых их отливали.
Тем летом мы проходили археологическую практику. Наша школа так хорошо поработала, что специальным решением горкома партии в сентябре нас не послали на хлопок, а оставили помогать археологам.
Это было вдвойне хорошо, экспедиция платила какие-то деньги, и для нас с мамой они были подспорьем. Я очень гордилась, что в свои четырнадцать уже приношу в дом заработанную копейку. Но главное – там было интересно.
Начальник экспедиции Борис Донатович – ако Боря, как почтительно, на таджикский лад, его называли, – толстенький низенький человек, всегда ходил в старом залатанном ватнике и старой-престарой солдатской панаме (говорили, что она – его талисман). У него были маленькие глазки и странная привычка все время жевать щеки. Ако Боря собирал нас после работы на айване – открытой терассе главного дома экспедиции, поил чаем и рассказывал истории.
Он рассказывал про пророка Мухаммеда, как тот убегал от соплеменников в горы, впадал в транс, и в поэтическом припадке ему являлись суры Корана. Мухаммед был слаб телом, как сам Борис
Донатович, но силен духом и обладал даром слова, которое, считают мусульмане, может сдвигать горы.
Когда Борис Донатович говорил, он становился другим – мягким или твердым, сообразно тому, чего требовал от него рассказ. Энергия и сила исходили от него такие, что мороз по коже продирал, – становилось и радостно и неуютно одновременно. В наэлектризованной тишине был слышен его уверенный голос, точные слова ложились одно к одному, вызывая немое преклонение. Нарушить колдовскую музыку его слов было нельзя, даже сбегать пописать было стыдно.
Сказки “Тысячи и одной ночи” в Пенджикенте всегда любили. Мы даже разыгрывали некоторые сценки в школьном театре, заламывали руки, бросались на колени перед мальчиком, играющим падишаха, умоляли его сложно и красиво, такими словами никто из нас в жизни не говорил. Но только здесь раскрылась мне настоящая красота этих сказок. Борис
Донатович начинал рассказ, и под звездным небом на айване являлся нам отвратительный карлик-горбун. Он сидел на плечах
Синдбада-морехода, ехидничал, приказывал, помыкал им. Я вдруг начинала чувствовать его на своих плечах: вот он, давит на плечи, сжимает горло, и кажется, что выхода нет и таскать эту гадкую образину до скончания собственного века, как тяжелую болезнь, от которой не придумали вакцины. Или возникал перед глазами богатый восточный базар. По нему, не разбирая дороги, ехал на горячем иноходце Али – ближайший родственник пророка, щеголь и богач, заказавший у кузнеца не нужный для схватки, но красивый и загадочный на вид двулезвийный меч Зульфикар. После смерти Али молва приписала безделице, выкованной для городского кутилы, магические свойства.
Или появлялся на айване молодой и прекрасный Искандер Двурогий -
Александр Македонский и его полководцы. Воины от рождения, они прошагали полсвета непобедимой фалангой, но, столкнувшись с восточной негой и роскошью, быстро утратили боевой задор; околдованные магией золота и доступностью луноликих танцовщиц, они растратили чудесную силу, что была поначалу у нищих и алчных до богатства, никому до той поры неведомых македонцев.
Он рассказывал про Одиссея и про его странствия, про осаду Трои и про археологов, что через многие века после битвы раскопали ушедший в землю город. Он пересказывал сказки, изображенные на стенах домов древнего Пенджикента. Когда-то город стоял на Великом шелковом пути, сюда стекались товары и сказки со всего образованного мира, их приносили люди, говорившие на разных языках. Великая торговая артерия связывала мир, не было в нем четких границ, таможня не лютовала, а приветствовала путешествующих купцов, земля была плоской и бесконечной. Знания и прекрасные истории ценились на вес золота, путешествующие ценили жизнь, понимали, что любовь, свобода, удаль и предательство одинаковы во всех уголках Земли, как одинаковы стужа и жара, солнце, загадочная луна, песок и глина. Небесные светила под другим углом восходили на небосводе в разных краях вселенной, песок обладал иным окрасом, глина была более жирной или более сухой. В разных странах эти первородные элементы назывались своими словами, но сути это не меняло – из глины и песка строили дома, из глины и песка в начале мира Бог сотворил человека, вдохнул в него частицу себя самого, научил любить, страдать и ненавидеть, радоваться солнцу и воспевать луну. Люди были обречены на вечные скитания.
Передвижения были незаметны, когда миграции совершались тихо-мирно.
Когда с места снимались толпы, прокладывающие себе дорогу мечом и устилая путь трупами побежденных, эти события попадали в древние хроники. Мирная и спокойная жизнь в лучшем случае перерождается в сказки, историческая память фиксирует беды, лихолетья, ненастья, даты рождений – смертей правителей, под неусыпным приглядом которых тает и рассыпается в прах бесхитростная и счастливая жизнь. В уютно устроившемся между горами Пенджикенте население перемешивалось, как глина в чане у гончара, торговцы и жиревшие от их податей правители предпочитали покой, культуру и порядок. Теплое солнце дарило богатые урожаи, располагало к созерцанию, Путь приносил мировые новости и сказки, жизнь, если отрешиться от ежедневной рутины и невзгод, казалась рассказанной мечтой о жизни. В богатых домах, в прохладных комнатах, где хозяева обедали, стены расписывали поучительными историями, чтобы не скучно было есть, приблизительно так, как это делали в советских ресторанах.