В вагоне - Ирина Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понял, — чуть слышно отозвался Донат.
— Не слышу. Повтори громче.
— Понял, — почти крикнул мальчик.
— Ну, это уже слишком. Так ты весь вагон разбудишь. Повтори еще раз, умеренным голосом: «Понял тебя, папа».
— Понял тебя, папа, — чуть помедлив, повторил мальчик. Еле заметное раздражение скрипнуло в его голосе.
— Учись себя контролировать, — продолжал отец. — И вообще, что это за чтение — «Долина ужаса»? Развлекательная беллетристика, не больше. В твоем возрасте пора иметь другой круг интересов. Я, например, в десять лет уже читал классиков — Толстого, Достоевского, Лескова, Стендаля. Почему-то я до сих пор не смог привить тебе любовь к классической литературе... Впрочем, я не из тех отцов, которые докучно опекают своих сыновей. Мягко направлять — мой метод воспитания. Читай, пожалуй, хоть «Долину ужаса», если она тебя занимает. Когда-нибудь ты сам созреешь и начнешь читать достойные книги...
Голос его лился мягко, кругло, убедительно, время от времени соскальзывая в еле заметное «оканье». Он вызывал в памяти какие-то давние ассоциации, какой-то прелестный запах. Голос и запах — что между ними общего? Но когда звучал этот голос, я ощущала запах.
Голос-то был обаятелен, а то, что он говорил, — нудно до зубной боли. «Ну и зануда же отец у тебя, — думала я, жалея мальчика, — ох, и хлебнешь же ты с ним горя! Интересно, кто же эти «мы», которые должны быть «не хуже других, а лучше», «не ниже их по развитию, а выше»? Какой-то клан, конгрегация... И почему этот культурный краснобай до сих пор не снял шляпу? Напомнить, что ли, ему, что в жилом помещении, даже в купе вагона, принято шляпу снимать?»
Видная сверху, эта шляпа была нормальная, фетровая, разве что поля чуточку шире обычного. Видны были также руки ее владельца — опрятные, небольшие, с отделанными розовыми ногтями. Время от времени эти руки, как бы выныривая из-под полей шляпы, начинали двигаться по одеялу, разглаживая на нем невидимые простым глазом складки. Иногда они перескакивали на столик и поправляли на нем крахмальную скатерку, ставя на место все время сползавшую пепельницу. Красивые руки. У мальчика, напротив, руки были зажатые, худенькие, не совсем чистые, с каймой обкусанных заусениц вокруг ногтей. Неухоженный паренек! Его руки не двигались, они лежали, покорно скрещенные на колене.
«И что за странное имя — Донат? — думала я. — До сих пор не встречала еще человека с таким именем. Зануда отец, видно, специально подыскивал имя позаковыристее. Ну да бог с ними, хватит о них размышлять».
Я опять закрыла глаза; Фонарин — тут как тут. И смех всего зала. Видно, мне уже не заснуть. Сосед на противоположной верхней полке испустил носом продолжительную руладу (так бы мог храпеть носорог) и принялся наяривать, даже как-то подсвистывая. «Заснешь тут, в таком окружении!» — с глупым гневом подумала я. Залихватский храп с верхней полки, видимо, подействовал на соседа внизу. Он предложил Донату умыться на ночь; тот покорно удалился с полотенцем через плечо. Мальчики, как известно, долго не моются; минуты через две Донат вернулся. «Уже?» — неодобрительно спросил отец. «Уже», — подтвердил Донат. «Покажи руки». Донат показал. «Ну, так и быть, можешь ложиться». Теперь уже отец взял мыльницу и с полотенцем через плечо проследовал в коридор. Я исподтишка наблюдала за мальчиком. А он вел себя странно.
Из глубины своей дорожной сумки он вынул школьную тетрадь в линейку, вырвал из нее лист, оглянулся по сторонам; в его обкусанных пальцах появилась шариковая ручка. Он положил лист на шаткий вагонный столик, отвернув скатерку, и, заслоняя лист рукой, стал что-то писать. Но что? К счастью, я дальнозорка. Когда он ненадолго отвел руку, я увидела, что он писал. Красивым почерком, редким у наших школьников, он выводил, строка за строкой, одни и те же слова: «Долина ужаса. Долина ужаса. Долина ужаса...» Исписана была уже почти вся страница. Вдруг, услышав какой-то шум в коридоре, мальчик схватил лист и, скомкав, сунул его в карман. Отца все еще не было — видно, мылся солидно, всерьез. Мальчик сунул тетрадь обратно в сумку, разделся, влез в пижаму, нырнул под одеяло, полуприкрыв лицо, и только желтый вихор вздрагивал на подушке в такт толчкам поезда.
Не очень скоро вернулся отец мальчика. Он все еще был в шляпе (неужели так и мылся в ней?), но вот наконец, сев на нижнюю свою койку, он шляпу снял. То, что я увидела, меня поразило: темно-русые жидкие волосы были свернуты на затылке в пучок и заколоты шпильками. Что-то жалкое, жалобно-бабье было в этом пучке, не откровенная длинноволосость современных парней, а нечто скрытое, прячущееся... «Так вот почему он не снимал шляпу», — сообразила я, и опять мне вспомнился запах, на этот раз понятный, — запах ладана, и тут я поняла — священник. Так вот откуда его полупоющий, бархатный баритон, его округленное «оканье», его убедительные, пастырские интонации... Священник, «батюшка», как говорила моя няня. Она, истово верующая, иногда водила меня, маленькую, в церковь, и там, с амвона, я слышала точно такие интонации.
Я уже почти примирительно (в память детства!) глядела вниз, на своего соседа. Говорят, голос — душа человека, и не может быть, думала я, чтобы в душе этого человека не было ни зерна, ни искры того благородства, которое так богато играло в его голосе. А воспитывать детей он попросту не умеет. Детская душа хуже всего отзывается на поучения...
Темное широкое одеяние священника, показавшееся мне вначале плащом, оказалось ненавязчивым компромиссом между плащом и рясой, таким, чтобы не слишком бросаться в глаза и в то же время не нарушать традиции. Собираясь отойти ко сну, он расшнуровал свои вполне современные ботинки на толстой синтетической подошве, погасил нижний свет, включил верхний синий, снял рясу и облачился в пижаму. «Современный пастырь, не отстает от века. Ну что же, приходится и им применятся к эпохе НТР», — подумала я и стала потихоньку, понемногу засыпать, довольная тем, что Фонарин больше не появлялся. «Спи, спи, — уговаривала я себя, — все пройдет, через год ты об этом и не вспомнишь». В моих ушах звучал незримый, многоголосый хор, которым я, как ни странно, дирижировала. Все было хорошо, кроме двух слов: «Долина ужаса». Что хотел сказать мальчик, выписывая без конца эти два слова?
Спала я долго, каменно-крепко. Сквозь сон слышала, уже утром, как разносила чай проводница, как звякал внизу ложечкой священник, как он бархатно, певуче вещал, убеждая в чем-то сына Доната. Скучен он был — до невозможности. Фонарин за ночь тоже потускнел: острой боли вчерашнего унижения уже не было... Наконец я разлепила веки, взглянула на часы. Ого! Давно пора вставать: до Москвы осталось часа полтора.
Я слезла со своей полки. Сосед снизу опять сидел в шляпе; ни верхнего, храпящего, ни Доната в купе не было. Я кинула полотенце через плечо и вышла в коридор. Там стояла порядочная очередь к единственному туалету (второй был, как водится, наглухо закрыт в интересах обслуживающего персонала). В очереди увидела Доната.
— Кто последний? — спросила я.
Донат вскинул на меня большие бежевые глаза и ответил:
— Я последний.
Я встала к окну. Прислонясь к раме, держась за металлический пруток с совершенно ненужными, но традиционными занавесочками (все равно пассажиры откидывают их, чтобы глядеть в окно), я видела сверху очень независимый, прямой вихор на макушке Доната.
Я смотрела в окно. Мимо бежали пестрые подмосковные рощи в последних клочьях золотой осени. Шли, одна за другой, кирпично-казенные постройки полосы отчуждения, шли колодцы, сараи, заборы, ограды. Рядом со мной стоял мальчик, мне страх как хотелось с ним поговорить, понять, для чего он упорно писал «Долина ужаса». Но между нами был забор, ограда, нет — целая полоса отчуждения...
— Ты с папой едешь? — спросила я.
— Да.
— А мама твоя где?
— Умерла.
— Давно?
— Четыре года.
— Ты в Ленинграде живешь или в Москве?
— В Москве.
— Учишься в школе?
— Да.
— В каком классе?
— В пятом.
— Хорошо учишься?
— Ничего.
Обычный набор вопросов, с которыми взрослый обращается к ребенку, желая войти в общение. Тут общения не получалось. Его короткие ответы отпугивали, в них явственно звучало: «Не приставай». «Не бойся меня, не дичись, пойми, что я люблю тебя, хочу тебе добра», — мысленно говорила я. Хохол торчал все так же упрямо. Бежевый глаз, сбоку почти янтарный, прилежно отслеживал бегущие за окном предметы; светлые ресницы на бледной, почти бесцветной, щеке казались нематериальными. Как до него добраться, заглянуть в «Долину ужаса»? И вдруг, сама для себя неожиданно, я задала совсем новый вопрос:
— А ты знаешь, что такое электроэнцефалограмма?
Он помотал головой: «Нет, не знаю». И тут я ему рассказала все. И про наши эксперименты, ставшие для меня за последние годы главным смыслом жизни; про попытки разгадывать взрывы эмоций по ЭЭГ; про открывающиеся перспективы, если это удастся. И про свой доклад на конференции, и про Фонарина с его грязной тряпкой, и про то, как меня дружно высмеяли... Я не упрощала свою речь, не адаптировала, не применялась к его уровню развития. Я просто рассказывала все как было. И как я крикнула на весь зал: «Подлец!»