Один в поле - Андрей Ерпылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ротмистр замолчал, вытащил из пачки, валяющейся у ветрового стекла, погнутую сигарету и долго пытался чиркнуть спичкой, прижав коробок ребром ладони, пока Рой не взял их у него и не помог закурить.
— Благодарю, солдат… И вообще: все изменилось. Раньше мы выродков гоняли… Ты, часом, не выродок? Хотя откуда: кто выродков, кроме штрафников, в армии встречал?.. А теперь они все под себя подмяли. Видел того борова за прилавком?
— Ви… видел… А он что — тоже выродок, господин…
— Забудь про господ! — гаркнул ротмистр. — За решетку меня решил упечь? И сам сесть рядом за пособничество?
— Никак нет, э-э…
— Вот именно, что «э-э». Первостатейный выродок этот господин Суук. И папаша его выродок, и мамаша… Все выродки. До седьмого колена. Но помнят, крысиная порода, что я в свое время на перевоспитание их не упек всех скопом, благодарность, значит, проявляют…
— Как же вы теперь? Без работы…
— Плюнь, солдат. Никуда они не денутся. За папашей Сууком такие делишки раньше водились, что и нынешние власти по головке не погладят. Это молодой — глупый да крикливый, а старый Суук очень себе на уме. Он лучше сынку по шее накостыляет — если найдет, конечно, у него шею в сплошном сале, — чем меня, благодетеля своего, на улицу вышвырнет. Не то, что «добрякам» сдать. Этого ему не простят.
— Кто?
— Дед Пихто и бабушка Никто. Усек?
Рой понял, что эту тему развивать не стоит.
— А почему он мои деньги не взял? Там же на ценнике было написано…
— Эх, солдат, солдат… Наивный ты. У нас теперь две валюты.
— Как две? — опешил Рой. — Неужто хонтийцы…
— Да хонтийцы тут ни при чем У них там дела почище наших будут — гражданская война, говорят. Сепаратисты и все такое. Не сегодня-завтра на две части развалятся. А с деньгами наши умники намудрили, доморощенные. Выродки, мать их… Пока мы там за родину пуп рвали, тут экономика, понимаешь, развалилась. Пока Отцы у власти были, как-то справлялись. А как свобода настала, так все и обвалилось. Цены росли по пять раз на дню. Да как! Утром денег у тебя в кошельке на сто буханок хлеба хватало, а к вечеру и трех не купишь.
— И сколько теперь на это можно купить? — с сомнением поглядел солдат на свои деньги, еще десять минут назад казавшиеся богатством.
— Ну, на пару-другую буханок хватит, — улыбнулся ротмистр. — Шучу, конечно. Побольше, естественно. Только в очереди настоишься за этим тоже побольше.
— Так нет же очередей!
— Потому и нет, что здесь только на золотые торгуют.
— Взаправдашние? Как при императоре? Где ж их взять?
— Да не на червонцы. Бумажки придумали особые. На них вроде как на старых все — тройка, пятерка, десятка, да только золотом. На, взгляни, — Лоос достал из нагрудного кармана мятую купюру и протянул Рою.
Тот разгладил бумажку и увидел портрет военного с надменным лицом, облаченного в латы. Он помнил этого человека — императора Эррана Первого, Собирателя Земель. Такой же портрет красовался на картинке в учебнике средневековой истории, запрещенный как раз в том году, когда он, Рой, заканчивал восьмой класс, где эту историю проходили. Рой с одноклассниками, чумазые, как кочегары, и веселые — какому школьнику не захочется сжечь опостылевший учебник! — под бдительными взглядами педагогов и представителей районной управы швыряли в огромный костер связанные шпагатом пачки книг. А годом позже вместо уроков труда вырезали из книг, указанных в длинных списках, картинки и целые страницы, вымарывали тушью имена, строчки и абзацы. Такова была воля Неизвестных Отцов, ночей не спящих, неустанно заботясь о своих согражданах…
— На эти бумажки купить можно все. И даже поменять свои деревянные на эти, золотые. Только не везде и не просто так…
— Он же запрещен был, — Рой перебил рассказчика, разглядывая портрет императора.
— Был да сплыл, — офицер отобрал банкноту. — Теперь многое из старого разрешено. И герб имперский, и история…
— Может, и императора на трон вернули? — криво усмехнулся Рой: то, что говорил ротмистр, не укладывалось в голове.
— Императора? — развеселился чему-то собеседник. — Ну ты, паренек, хватил! Императора ему подавай… Никаких императоров, солдат! У нас теперь власть народа. Демократия. Слышал такое слово?..
За разговорами Рой не заметил, как автомобиль оказался на знакомой улице. Вот она, родная «отцовка», о которой он столько мечтал на нарах «учебки», в сыром окопе и на госпитальной койке.
— Беги, солдат, — как-то по-особому добро улыбнулся господин Лоос: юноша и не подозревал, что тот может так улыбаться — не саркастически, не язвительно, а как отец… — Вижу, не терпится тебе…
— Спасибо! — пулей выскочил Рой из машины, но обернулся, смутившись. — Может, к нам зайдете, господин ро… Мама будет рада. И отец.
— Нет, ты уж один, — покачал головой офицер. — Уж я-то знаю, каково это — домой с войны возвращаться. Не до меня вам будет сегодня.
— Ну что вы!..
— Знаю, знаю… У тебя, небось, и девушка есть.
— Нет, господин ро… — покраснел парень.
— Ну, это дело наживное. Сейчас, когда вашего брата повыбили да поперекалечили, — особенно. А захочешь поболтать — ты, вижу, парень неплохой, хоть и наивный до предела… — ротмистр неловко накарябал адрес на спичечном коробке. — Забегай как-нибудь. Поболтаем о жизни, о том, о сем… Ну — держи!
«Лебедь», окутавшись клубами сизого дыма, укатил, а Рой остался стоять посреди улицы, еще ощущая ладонью крепкое мужское рукопожатие. Ладонь у ротмистра Лооса была твердой, сухой и теплой. Ладонь хорошего, уверенного в себе и своем деле человека…
* * *Аллу шел рядом, глубоко засунув руки в карманы куртки, и молчал. Он был очень деликатен, этот бывший приютский, добравшийся без связей и взяток почти до вершины жизни. Или был на пути к этой вершине.
— Ты что-то сказал? — очнулся Рой и со стыдом понял, что они дошли почти до дома Гаалов.
— Ты задумался, и я не хотел тебе мешать. Опять про Дону?
— Да так… — молодому человеку почему-то не хотелось рассказывать другу о том, какие не столь уж давние воспоминания прошли перед ним чередой то ярких, то смазанных картинок.
— Она по-прежнему… — инженер не договорил: все было понятно без слов.
Очень многие — почти пятая часть населения страны (исключая выродков, конечно) — плохо перенесли лучевое голодание. То, что для крошечной и гонимой группки, почувствовавшей себя людьми, стало благом, долгожданным избавлением, для остальных обернулось катастрофой. И дело тут было не только в исчезновении привычного стимулятора. Роковую роль сыграла правда, которая была хуже всякой лжи. Правда, что лилась каждый день на головы не желающих ее знать из радиоприемников, с экранов телевизоров и со страниц газет. Не желающих, но не могущих по примеру древних героев залить себе уши воском и завязать глаза.
Ведь это очень страшно: знать, что тобой два десятка лет манипулировали, будто марионеткой, дергая за струнки и ниточки, заставляющие тебя плакать и смеяться, любить и ненавидеть, не жалеть себя и других ради цели не выстраданной и осознанной, но внушенной кем-то извне. Люди сходили с ума, целыми семьями сводили счеты с жизнью, очень многие, такие, как отец и сестра Роя, искали забвения в алкоголе и наркотиках… Но если взрослые люди еще как-то могли контролировать себя, то совсем юные, вроде сестренки Роя, потеряв жизненный стержень, просто проваливались в болото грез, не желая противиться засасывающей их пучине…
Долгожданное возвращение домой вместо праздника обернулось кошмаром. Отец, обрадовавшийся поводу присосаться к бутылке больше, чем вернувшемуся с того света сыну, мать, выглядевшая привидением той самой Эды Гаал, на которую заглядывались все без исключения мужчины их улицы, — в минуту просветления отец, отведя глаза, шепнул, что врачи нашли у нее страшную болезнь… А главное — Дона, малышка Дона, ставшая еще красивее, чем раньше. Но не красотой девушки, полной сил и желания жить, а красотой мраморной статуи. Бледная, отстраненная, с отсутствующим взглядом черных, как ночь, из-за расширенного во всю радужку зрачка глаз, она появлялась, как тень, и так же, как тень, исчезала; большую часть времени она лежала в своей комнатке на неразобранной постели, уставившись в потолок широко открытыми глазами. Она выплывала из страны грез очень редко, и тогда это было просто страшно. Мраморная статуя не становилась человеком — она превращалась в дикого зверя, готового на все ради очередной дозы проклятого дурмана. Бороться с этим было бесполезно: по новым законам, даже в психиатрическую лечебницу родители не могли уложить совершеннолетнюю дочь без ее согласия. А какое тут может быть согласие, когда она то просто не слышит тебя, то, рыдая и хохоча, умоляет дать денег на новую дозу?