Все уезжают - Венди Герра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я всегда любила беседовать с мамой, слушать подряд ее плохо записанные программы, все эти старые соны и древние упаднические болеро. Когда же я ее покидала, то должна была вновь становиться освальдовой Ньеве, но Освальдо был слишком далеко, и тогда я по нескольку раз читала вслух стихи Рембо, потому что о другой Франции свежих известий у меня не было. Я провела много времени одна, запертая в чужом доме, изолированная от истинных событий, от того, что происходило на этом острове, выключенная из действительности. Много раз мне звонили подруги, из тех, кто остался. Там, снаружи, они ложились спать голодными, я же продолжала сидеть на месте и ничего не делать. И только думала о том, как я расправлю крылья и улечу, оставив все позади и не думая о последствиях.
Я, Ньеве Герра, превратилась в того самого андроида из фильма. Я плакала и красилась, плакала и снова красилась. Бродила, предчувствуя, что письма могут таить в себе опасность и что мои крылья не уместятся в доме, куда поселил меня Освальдо. Я ходила по выставкам и подписывала астрономические чеки, а в то же время потихоньку от Освальдо воровала еду из кладовки, чтобы отнести ее матери. Деньги не были моими. Вещи не были моими. Его мир не был моим. Карты и планы Парижа говорили о другой жизни: кафе «Капучино» и Place d’ltalie, la Bastille и la Villette. В общем, Освальдо дрожал от холода в Париже, а я умирала от жары, провожая последних друзей, какие еще оставались, но уже покидали Гавану.
Не счесть, сколько было таких прощальных ночей. Однажды, возвращаясь домой вдоль кладбища, я обнаружила, что все росписи «Арт-Улицы» на его стенах замазаны; исчезло все то, что я тогда рисовала толстой кистью и поранила руку, все то, что потом осудили в порыве ярости и страха.
Я влюбилась в Антонио и сменила себе героя на этом долгом и жестоком, циклическом, безнадежном пути. Освальдо растворился в своем молчании. Антонио вырос в моих глазах благодаря отваге, с которой он отдал свою свободу и мою любовь за нечто зримое, реальное. Оба они ушли. Один отправился в Париж, другой — в заточение. Иногда лучше верить в заточение, чем в большой мир. Зависит от того, что означают для тебя эти две судьбы.
Благодаря Антонио я узнала, что женщина и страна должны быть обитаемы, осязаемы, обжиты, пусть даже ценой теперешнего тоскливого запустения.
Еще одно 24 декабря. Рождества не существует, как двадцать лет назад в Гуинесе, где я родилась. Двадцать бесконечных лет прошло в жизни моей матери, и кажется, она уже понимает, что не должна ждать Рождества. Мы должны привыкать к району, к разбитой мостовой и грязи на улице Ховельяр, 111. Твой талант не важен, не важны твои знания. Ты должен учиться жить в нищете, потому что таким образом платишь за свою честность и абсолютную порядочность. Они имеют свою цену.
В доме было темно. Мама спала, как обычно после полудня. Я разбудила ее и по глазам сразу догадалась, что она что-то скрывает. Квартиру окутывала небывалая тишина. У нас не было гостей, но самое удивительное — я не увидела приемника! Я быстренько окинула взглядом комнату; наша квартирка настолько мала, что в ней найдется не много мест, где можно было бы спрятать русский приемник таких размеров.
«Он сломался».
Я ничего не понимала.
«Говорю тебе, сломался».
Я не верила ни одному ее слову: по какой-то причине мама лгала. Я посмотрела на полках, порылась в своих вещах, выдвинула ящики, заглянула в коробки и наконец обнаружила приемник в ее шкафу — он был завернут в наволочку. Я включила его, и он заработал как ни в чем не бывало.
Мама сварила кофе и поймала «Радио Марти», вражескую радиостанцию. Она постоянно вещает из Майами, и на сей раз ее было слышно как никогда, несмотря на помехи. Мама, бледная как полотно, пила кофе, словно робот. В молчании прошел час. «Да, хорошо; нет, спасибо, дочка; оставь, я вымою, сейчас нет воды».
В конце передали новости. Диктор говорил об Освальдо. Потом сам Освальдо говорил о себе. Как всегда, мешая правду с ложью. Описывал себя как героя. Он хорошо знает, как манипулировать действительностью к своей выгоде; ловко использует факты и, если надо, затушевывает их точно так же, как поступает с фигурами на своих картинах: «один штришок сюда, другой туда», и, заложив руки за спину, смотрит сквозь черные очки, чтобы никто не смог прочитать в его глазах ложь.
Диктор говорил о его французской невесте и о том, что ему вскоре будет предоставлено убежище. Освальдо оставался в Париже навсегда, бросал меня, откровенно захлопывал передо мной свою дверь. В сообщениях о нем я не присутствую.
Он со мной простился, в то время как диктор продолжал рассказывать о важнейших событиях дня. Я же простилась с ним раньше, когда разделась перед Антонио, когда несколько месяцев назад перестала верить, что Париж расположен не так уж далеко от Гаваны.
Мама заговорила о политическом убежище, заявлениях, предательстве, трусости. Я говорила в ответ о головокружении, пустоте, одиночестве, безумии. Не переставая звонил телефон; начали приходить знакомые.
Я не верила в то, что происходит. Теперь меня будут допрашивать, возьмут на заметку, замучают. Нет ничего хуже, чем быть покинутой. Политика снова смешивалась с любовью. История моего отца, история Фаусто, история Антонио — все это возвращалось, как какой-то неизбежный цикл для женщин нашего рода, изначально брошенных среди этого карибского социализма, в котором сам черт не разберется.
Все меня обнимали. Жалость, страх и сочувствие вызывали у меня отвращение. Пришедшие говорили очень тихо: любой мог подслушать наш разговор. Снова та же паранойя. Как мне все это знакомо!
Десять часов вечера. Пришли двое неизвестных в штатском с суровыми лицами. Начали расспрашивать, выяснять, забавляться чужим страданием. Знакомые оставили меня одну, потому что никто из них не мог бы избавить меня от допроса. Представляю, какое было у меня лицо, если на мамином застыл неподдельный ужас. В наш дом вторглись чужие люди; к счастью, мы их уже ждали. По крайней мере, мне не пришлось никуда идти.
Очевидно, что в этом деле я — единственная пострадавшая: ни страна, ни кубинская живопись, ни официальные власти ничего от этого не потеряли, ни на ком это так сильно не сказалось, как на мне. Я не рассказала того, что знала про Освальдо: мое воспитание включает в себя такие понятия, как совесть и порядочность. К тому же я узнала обо всем последней, так что они ничего не могут мне сделать. Поддерживать связь с «гражданином» я больше не стану.
Они попросили у меня паспорт. Он лежал у меня в сумке, и было бы наивным пытаться его спрятать. Я старалась избежать обыска. Отдавая им документ, я тем самым лишалась своего пропуска в мир. Жизнь с Освальдо напоминала теперь какой-то фильм, закончившийся изъятием этой серой книжицы, так долго поддерживавшей во мне надежду. Все свершалось на моих глазах, и я не могла ничего возразить. Отныне всякая возможность бегства исключена. Прощай, Париж! Прощай, мир!
Обыск продолжался четыре часа. Они не нашли ничего, кроме программ радио и неоконченных стихов. Перевернули все вверх дном, а на запрещенные книги внимания не обратили.
В Новое Ведадо я больше не вернусь никогда. Дом мгновенно опечатали, так что я не смогла забрать свои вещи. Хотя, наверное, то, что находилось в этом доме, никогда мне полностью не принадлежало — это я поняла, когда Антонио коснулся первого же предмета. Какое счастье, что мой Дневник такой крошечный; потому-то он и сохранился. Я повсюду ношу его с собой. Я не плакала, потому что оплакала все мои потери еще раньше. В каком-то смысле я должна была уже привыкнуть; так было всегда с самого моего рождения, и по логике вещей события должны были развиваться именно таким образом. Чего иного можно было ждать? Вся моя жизнь состояла из незавершенных маршрутов, расставаний с мужчинами, которые уходили, не попрощавшись, планов, погребенных под разрешениями и принятыми в панике законами.
Я взглянула на маму. Она была такая же, как десять лет назад, и тихо плакала в уголке, отчаявшаяся, усталая, совсем исхудавшая. Я все не отводила глаз, чтобы получше запомнить эту минуту. Наступил мой черед испытать разочарование — она это прекрасно знала задолго до того, как все случилось.
Я вспомнила дни, когда мы с Освальдо носились по городу, лавируя между машинами и думать забыв про разные идеологии, страны и системы. Мы были в плену у страсти, которая не могла быть легкомысленной или смертельно опасной, не могла стать предметом обсуждения на чужом радио. Я пнула ногой приемник, выскочила из дома и побежала вниз по улице Ховельяр. Миновав Арамбуру, Соледад и Марина, я добралась до парка Масео, потом, увертываясь от машин, перебежала проспект и взобралась на парапет Малекона, вспомнив, как много лет назад перелезала через ограду резиденции посла. Тогда мне было шестнадцать, и я разыскивала Освальдо, хотя почти его не знала. Теперь уже поздно, но это чувство мне хорошо известно, и я знаю, что оно будет преследовать меня вечно.