Голова моего отца - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И моя мать капала отцу на нервы, капала, пока он не взрывался. Они никогда не ссорились «на людях», но мы с сестрой были не в счет. Мать сидела на стуле почти неподвижно и не повышала голоса, а отец бегал по кругу, будто боялся приблизиться к ней, и орал изо всех сил, прямо горы содрогались. Он выражался высокопарно, как в театре, почему-то именно эти слова ложились ему на язык здесь, под открытым небом, когда он злился: «Ты моей смерти желаешь, о женщина! Змея ты, а не человек!» Мать ввертывала отцу словечко, и еще, и еще, и все это — не меняя позы. Если она выдыхалась и лезла в карман за словом, но ничего там не находила, то она говорила: «Дыр-дыр!», «Чего орешь? Дыр-дыр!». И это «дыр-дыр» окончательно сводило его с ума! Он переходил на площадную ругань — вот чего она ждала! У нее открывалось второе дыхание: «А еще князь мингрельский, благородного рода! Писать я рядом с вами не стану! Принцы-шмынцы! Видела я, какие вы были князья! Все спали на одной кровати! Да разве это была кровать? Поле с оврагом посередине! Всей семьей спали вместе и еще детей делали!» И когда моя мать доходила до княжеского рода, и до семьи отца, и до бедности, руки его опускались. Его голова упиралась подбородком в грудь, он сдавался. Она будто хватала его маленькой ручкой за сердце и сжимала, капала благородная кровь. И у него на самом деле часто шла носом кровь — память об анемии в блокадном Ленинграде. Вот так моя мать выходила победительницей в любом бою, за ней оставалось последнее слово. Дыр-дыр.
Если мои родители скандалили дома, а кто-нибудь стучал в дверь, мать тут же запевала. «Ты смерти моей желаешь, о женщина!» — пела она и шла открывать дверь. Ее арии никого не удивляли: все знали, что моя мать — актриса, которая не играет в театре потому, что ей не разрешает муж. И она даже снималась в кино! Кто не помнит те кадры, когда главный герой сидит на утесе и смотрит на море, а тут на берег выходит маленькая, почти миниатюрная женщина, раздевается — мы видим одежду, что падает на прибрежные камни, — и бросается в воду. Нам не показывают ее голой, мы видим только ее маленькие босые ноги, не выше щиколоток, и одежду на камнях, включая лифчик. Главный герой приходит в волнение, встает и уходит и потом весь фильм занимается своими делами, но разве можно забыть тот лифчик? Я не помню ни одного друга, который не переспросил бы меня, сгорая от нетерпения: «Так это была твоя мать, что раздевается на берегу?» Ах, боже мой!!
Ясное дело, что муж не разрешает ей быть актрисой! Замужняя женщина, с двумя детьми? Что, если в фильме опять нужно будет раздеться?! А потом, когда мой отец стал «номенклатурой», даже вопросов не возникало — станет ли жена «большого» человека сниматься в кино?
Мать носила с собой славу актрисы легко, как белую шляпу с широкими полями. «Я красивая, — говорила она всем своим видом, — что ж тут поделать?» Ее красота не раскладывалась на глаза, груди, ножки или открытые платья. Все вместе плюс что-то необъяснимое, как невысказанные слова. Будто мы видим только верхушку айсберга, а восемь остальных частей — под водой. Она курила, хотя женщины тогда курили, только скрываясь в туалетах. Она все время шила или перешивала себе платья и всегда ходила на каблуках. Но не в одежде было дело. Я помню, однажды, еще в детстве, я заигрался в песочке на пляже, напевая себе под нос, и вдруг поднял голову и испугался. На берегу стояла тишина, мужчины были на ногах и все смотрели в одном направлении. И женщины смотрели туда же, и дети. Даже волны были бесшумными, не били берег, а ласкали. И я вскочил и посмотрел туда, куда смотрели все. Да, это была моя мать! Она стояла по щиколотку в воде, боясь войти глубже, ведь она не умела плавать. На ней был черный купальник, закрытый почти до шеи, и спереди и сзади. Глухой, как панцирь. Не было лифчика, брошенного на берег, не было пышной груди, видимой почти до сосков. Ее наготу, как и в старом фильме, надо было представить себе в мечтах. Почему мужчинам на пляже, и женщинам, и даже маленьким детям — всем хотелось смотреть на нее? Неужели они все представляли ее себе нагой?
Я до сих пор не знаю — в чем она, женская красота. Как объяснить необъяснимую притягательность, сексуальность? Почему еще в школе, даже в детском саду, мы все влюбляемся в одну и ту же девочку? Зачастую она не самая красивая в классе, не самая умная, даже дура. А мы — любим! Почему?
В пятьдесят восемь лет моя мать уложила к себе в кровать двадцатилетнего мальчика. Она сумела сделать это так, что его родители валялись у нее в ногах и умоляли пожалеть их сына, уступить. Моего отца в то время уже не было в живых. В последний год нашей жизни в Грузии моей матери пришлось пройти через ад своими маленькими ножками с миниатюрными щиколотками. Что из того, что ей захотелось положить свою измученную седеющую головку на чью-то молодую грудь? Я ее не осуждаю. Я только не понимаю — почему? Почему двадцатилетний мальчик пытался повеситься из-за любви к ней? Ведь вокруг было так много красивых и… молодых?
Моему отцу никто никогда не осмеливался напомнить об актерской карьере матери. Однако по телевизору часто показывали старый фильм, где главный герой сидит на утесе и смотрит на берег, перед тем как пойти на работу. Нам всегда показывали одни и те же фильмы. Это были черно-белые фильмы о рабочих людях или о войне. Даже иностранные фильмы были подобраны по этому принципу — чтобы рабочие работали или воевали с врагом. Я помню немые и изумительно красивые короткие фильмы, где герои танцевали и любили без слов. Их запретили. Мы редко видели фильмы «ни о чем». Как в Большой советской энциклопедии с двойными страницами — кто-то решал, какие статьи выбрасывать, а какие сохранять. Почему-то разрешили смотреть Феллини. Почему? Может, он был коммунистом? Или потому, что его герои все же работали, между прочими делами, между тем, что танцевали и любили.
Я часто думаю — а что было бы, если бы мы сами выбирали — что смотреть, а что — нет? Какие статьи выдергивать, а какие — оставлять? Наверное, я все равно любил бы Феллини. Но смотрел бы я фильм, в котором парень встает и уходит на работу, когда перед его глазами раздевается на берегу необычайно красивая женщина? Снова и снова — один и тот же фильм? Как тот муж пожилой украинки, который продолжал перечитывать книги с дублированными страницами, как будто не знал, что там одно вранье.
Актерская карьера моей матери на самом деле началась еще до фильма, но об этом мало кто знал. Фильмы дома мы вообще смотрели редко, мы все ходили в кино. Всего раз в неделю, поздно вечером, шла передача, в которой показывали какой-нибудь заезженный черно-белый фильм. В мое время цветные телевизоры только начинали появляться. Я был, кажется, в начальной школе, когда мы купили первый цветной телевизор. Сегодня его бы уже не назвали «цветным». Одна подруга из Гагры, города на Черном море, куда мы ездили каждое лето, пока не начали строить дачу в деревне Тапла, прислала нам телеграмму: «Поздравляю покупкой телевизора». Предлоги в телеграммах опускались, за каждое слово надо было платить.
В кинотеатрах шли фильмы, которые мы тоже смотрели по многу раз. И которые кто-то внимательно просмотрел до нас, вырезал все, что мог, и разрешил. Иногда, вдруг, к нам прорывались иностранные фильмы, как прорывались в блокаду по льду грузовики. Это были ворованные фильмы, которые приходили по неофициальным каналам и демонстрировались не всем. В конце вместо титров были видны чьи-то спины — зрители вставали и заслоняли бутлегеру экран. Мне было двадцать — двадцать два, я уже работал в газете и доставал билеты. Однажды я повел сестру — вот уж кто жил в своих мечтах, как в кино, опускаясь на землю лишь в антрактах, когда меняли бобину.
Фильм был цветной и сентиментальный, в нем было много любви. Моя сестра плакала почти с самого начала. Изображение было шире, чем наш экран, иногда актеры оказывались в «офсайде». В один из моментов герой прощался с героиней навсегда, под проливным дождем. Они долго целовались — в зале молчали и вздыхали. И вдруг ее грудь — голая, белая, с бледным соском — выскочила под дождь, на весь экран. «А-ах!» — вскрикнул я, и вместе со мной весь зал. Я обернулся к сестре — она закрыла лицо руками, ей было стыдно. «В тот момент мне показалось, что меня ударили по лицу», — призналась мне сестра много лет спустя. Ей тогда было столько же лет, что и мне, мы близнецы.
К тому времени мне уже довелось видеть голых женщин. Не так часто, как мне бы хотелось, но все же. Иногда это были женщины, которые доставались мне после отца. И об этом я тоже расскажу, я ничего не собираюсь скрывать от тебя, Фредерик. Но увидеть голую женщину на экране, в полном зале — совсем другое. Я до сих пор не сказал своей сестре, что тогда, в кино, мне тоже было стыдно. Кстати, моя сестра к двадцати годам уже побывала замужем и развелась.
И мы ходили в цирк. Самое яркое воспоминание детства — цирк! Мой отец говорил, что он по-настоящему понял, что война уже кончилась, это когда он попал в цирк. Очевидно, мой отец был не в ладах с цифрами, ведь когда он впервые попал в тбилисский цирк и встретил там мою мать, шел 1952 год. Неужели он продолжал воевать с врагом даже после падения Берлина? Не стоит удивляться тому, что цифры, которые он написал на бревнах нашей будущей дачи, шли не по порядку.