Русские реализмы. Литература и живопись, 1840–1890 - Молли Брансон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один такой романный пейзаж можно обнаружить в начале романа «Дворянское гнездо» (1859). Возвращаясь домой после долгих лет, проведенных за границей, Федор Лаврецкий смотрит из окна тарантаса на знакомую с детства деревенскую сцену.
Тарантас его быстро катился по проселочной мягкой дороге. <…> Множество темноватых тучек с неясно обрисованными краями расползались по бледно-голубому небу; довольно крепкий ветер мчался сухой непрерывной струей, не разгоняя зноя. Приложившись головой к подушке и скрестив на груди руки, Лаврецкий глядел на пробегавшие веером загоны полей, на медленно мелькавшие ракиты, на глупых ворон и грачей, с тупой подозрительностью взиравших боком на проезжавший экипаж, на длинные межи, заросшие чернобыльником, полынью и полевой рябиной; он глядел… и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие березы – вся эта, давно им не виданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением [Тургенев 1960–1968, 7: 183].
Как и в своих ранних пейзажах, Тургенев направляет наше внимание на радости деревенской природы, выбирая слова, тесно связанные со сферой изобразительного искусства, и открывая свое описание тучками с их «неясно обрисованными краями». Но эти тучки в пейзаже не стоят на месте. Расползаясь по небу, они словно подражают передвижению самого Лаврецкого. Ветер тоже мчится. И зрительные впечатления начинают проноситься перед глазами Лаврецкого все быстрее – поля, птицы, еще поля – постепенно складываясь в «русскую картину».
Путешествие Лаврецкого продолжается. И то, что в один момент начиналось как зрительный образ – тучки, зарисованные на голубом небе, – превращается в мысль и воспоминание. «Мысли его медленно бродили; очертания их были так же неясны и смутны, как очертания тех высоких, тоже как будто бы бродивших, тучек» [Там же]. Этот переход от тучек к мыслям, от зрительного восприятия к памяти, объединенных словом «очертания», помогает Лаврецкому обратить свой взгляд внутрь себя. Образы прошлого всплывают один за другим: его мать на смертном одре, его отец за обеденным столом, чужая ему жена. Затем Лаврецкий мысленно переходит к Роберту Пилю и истории Франции, превращая воспоминание в историю. Тарантас вытряхивает его из этого мыслительного процесса, и он открывает глаза. «Те же поля, те же степные виды» [Там же: 184]. Но это не «те же виды». Пока экипаж вез Лаврецкого, Тургенев превратил традиционный пейзажный вид в путешествие по случайным мысленным ассоциациям – в прошлое и в анналы истории, во Францию и обратно[99].
Это превращение – из вида описываемого в вид рассказываемый – приобретает более непосредственную социальную функцию в романе «Отцы и дети». В одном из наиболее примечательных тургеневских пейзажей Аркадий Кирсанов смотрит на окружающую местность по дороге в родовое имение.
Места, по которым они проезжали, не могли назваться живописными. Поля, все поля, тянулись вплоть до самого небосклона, то слегка вздымаясь, то опускаясь снова; кое-где виднелись небольшие леса, и, усеянные редким и низким кустарником, вились овраги, напоминая глазу их собственное изображение на старинных планах екатерининского времени. Попадались и речки с обрытыми берегами, и крошечные пруды с худыми плотинами, и деревеньки с низкими избенками под темными, часто до половины разметанными крышами, и покривившиеся молотильные сарайчики с плетенными из хвороста стенами и зевающими воротищами возле опустелых гумен, и церкви, то кирпичные с отвалившеюся кое-где штукатуркой, то деревянные с наклонившимися крестами и разоренными кладбищами.
Сердце Аркадия понемногу сжималось. Как нарочно, мужички встречались все обтерханные, на плохих клячонках [Тургенев 1960–1968, 8: 205].
Пейзаж, хотя и не живописный, вначале предстает перед нами в отчетливо визуальной манере. Пространственное расположение полей и небольших лесов относительно горизонта ясно выражено. На самом деле, композиция передана так схематично, что это напоминает рассказчику о другом визуальном средстве – двухмерном изображении пространства на старинных планах. Но вместо усиления визуального воздействия сцены эти планы, указывая на екатерининскую эпоху, вводят в описание пейзажа временные характеристики истории и, в конце концов, современного момента. Как становится известно читателю с первой страницы, время действия – 1859-й год; до отмены крепостного права остается всего лишь два года, и напряженность момента чувствуется по разметанным крышам, отвалившейся штукатурке и разоренным кладбищам. Более того, Тургенев крушит рукотворные сооружения: сарайчики и гумна, как и пейзажная живопись и планы, являются результатом созидательного труда. Изображая их осыпающимися и разрушающимися, Тургенев фактически преобразует иллюзию неподвижного визуального изображения в литературное описание деревни через время, через историю, через повествование[100].
В этом вторжении Тургенев не отвергает пейзаж или красоту саму по себе, как нечто безнравственное или неуместное. В отличие от Толстого (как мы увидим в следующей главе), когда Тургенев вводит пейзаж, у него это продиктовано не полемическим порывом усилить вербальную иллюзию за счет визуальной. Скорее, он демонстрирует возможности повествования изменить представление о действительности через обращение ко времени и пространству, указывая при этом на онтологическую специфику романа без прямого утверждения его превосходства. Современное, но гораздо более критическое описание пейзажа предлагает поучительный контраст. В фельетоне «В деревне (летний фельетон)» 1863 года Михаил Салтыков-Щедрин прилагает все усилия, чтобы «нарисовать картину» сельской жизни:
Картина простолюдинов и простолюдинок, собравшихся для исполнения своих обязанностей, всегда бывает довольно привлекательна. <…>…живописные группы поселянок в длинных белых рубашках, быстрые и дружные взмахи серпов, золотые колосья ржи… <…> Даже когда поселяне длинной вереницей тянутся на пашню с навозом, даже и тогда можно скомпоновать очень миленькую картинку, потому что навоз ведь на картинке не пахнет.
Даже навоз, находящийся на расстоянии и таким образом эстетически нейтрализованный, может представлять собой прекрасную картину. Абсурдность этого утверждения – первый признак того, что Салтыков-Щедрин не