Трудно быть хорошим - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диджо, единственный из «Обветшалых», еще играл. Он все-таки купил гитару, правда, неэлектрическую. Увлеченно слушал старые царапаные пластинки с записями негров. Почти у всех у них имена почему-то начинались — «Слепой» или «Сынок». Диджо сподобился даже записать собственную пластинку, тонкую, как бумажный лист, 45-пятку, пахнущую ацетатом, пустую с одной стороны. Он раздарил ее всем окрестным барам, где собирались ребята из Кореи, уговорив барменов вставить пластинку в проигрыватель-автомат. В барах стало пустовато. Ребят из Кореи, таких, чтобы и пили и могли еще играть в бейсбол, осталось немного: завсегдатаи потеряли форму. Они просиживали часами, ведя нескончаемые дискуссии о бейсболе и играя в кости на выпивку. Раньше проигрыватели оглушали «Платтерами» и «Бадди Холли», теперь же их заполняли польки и мексиканские песни, подозрительно похожие на польки. Пластинку Диджо обычно ставили между Фрэнком Синатрой и Рэем Чарлзом. Диджо оставил и маленькую карточку с надписью «Джой де Кампо. «Женщина с жестоким сердцем"».
Такую вот песню он сочинил. Волосы у Диджо стали еще длиннее, вандейковская бородка разрослась, и он взял моду носить темные очки и варачи.[9] Изредка появлялся с какой-нибудь студенткой из колледжа Центрального Чикаго, где некогда сам учился в школе. Обычно это была блондинка с пышными волосами и испуганными глазами. Он приводил ее в «Эдельвейс» или «Карта Бланку» и заказывал парочку маленьких рюмок. Бармен или кто-то из завсегдатаев тут же ловил намек и спрашивал, а не поставить ли нам Р-5, и нажимал нужную клавишу. «Женщина с жестоким сердцем» гремела не хуже польки «Она слишком толстая», Диджо гнусаво подвывал, терзая три струны:
О женщина с жестоким сердцем!A-а! Мой бог!Эта женщина с жестоким сердцем!У-y! У-у!
Тут вдруг, несмотря на гнусавость исполнения, блондинку осеняло, что она слышит голос Диджо. Он смущенно признавался, что да, это он, и барабанил по стойке в такт песне, а я гадал, что, интересно, подумала бы девушка, услышав гениальное:
Заря вставала,У-y, у-у!Как больные старики,O-о, о-о!Играющие на крыше в кальсонах!A-a, a-a, a-a!
Но вернемся к нашей Ветхости.
Словечко это окончательно исчезло из моей речи, после того как родители переехали в Бервин. Потом, несколько лет спустя, я, бросив работу, спрятался от мобилизации в колледже, и оно всплыло на обзорных занятиях по английской литературе. Может, я просто был настроен на «ветхость» больше, чем все нормальные люди. Занятия наши вел профессор, у которого были явные нелады с дикцией. Но тем не менее он обожал читать вслух. У него был оксфордский акцент, но, чем эмоциональнее он читал, тем явственнее различал я под внешней полировкой говор южного района Чикаго. Когда он читал Шелли «Песнь к защитникам свободы», мне послышалось, опять проскользнуло у него наше слово. Я полез в книгу: «…Сила, Надежда и Вечности свет… То память о прошлом, — в вас прошлого нет!»
На следующий день я сбежал с занятий и поехал на «Б» к парку Дуглас. Нахлынули воспоминания о прежних поездках из Северного района домой; мне представлялось тогда, будто рядом сидит Дебби Вайс. Теперь я мог вообразить, как виделся ей наш квартал — удивительно маленьким. Так удивляется человек, в зрелом возрасте заходя в свой старый школьный класс.
Я не был тут два года. Квартал теперь в основном мексиканский. Вывески над магазинами — испанские, но бары называются по-прежнему — «Эдельвейс», «Карта Бланка», «Будвайзер Лонж». С Диджо мы потерялись, но я слышал, что его забрали в армию. Обошел несколько баров, искал в проигрывателях «Женщину с жестоким сердцем», но, не обнаружив ее даже в «Карта Бланке», где вообще ничего не изменилось, сдался. Уселся там, взял рюмочку холодной «шеврезы» на дорожку и, слушая «Палому», глядел на солнечные просветы в пыльных деревянных жалюзях. Проигрыватель смолк, и в открытую дверь стали слышны колокола сразу трех церквей. Звонили несогласованно. Перекличка колоколов напомнила не раз снившийся сон, не вещий, как у Зигги, но все равно пугающий. Возвращаюсь я в свой квартал, все вокруг кажется знакомым до боли и одновременно чужим. Постепенно я перестаю узнавать окружающее и теряюсь. Знаю, что если побегу, ноги нальются свинцом, а если сойду с тротуара — провалюсь в пропасть. Потом подхожу к углу бара «Карта Бланка», такому родному, такому вневременному, слышу затихающий колокольный звон и буквально всем телом ощущаю тепло солнечных лучей. И чудится мне, будто снова я ненароком забрел в Официальную Зону Вечности и Надежды.
Норман Маклейн
«Твой братан Джим»
Перевел Св. Котенко
Впервые я толком заметил его под конец воскресного дня в бараке лесопромышленной компании «Анаконда» на Чернопятой речке. Он, я и еще несколько человек лежали по койкам и читали, хотя этим летним днем было в бараке жарковато и темновато. Прочие вели меж собою беседу, и мне казалось, что все тихо и спокойно. Как, прояснилось несколькими минутами позже, беседа велась касаемо «Анаконды», и поэтому, наверно, я не вслушивался, ибо лесорубы перебирали обычные свои жалобы на компанию: она распоряжалась их телом и душой, распоряжалась штатом Монтана, газетами, священнослужителями и т. д.; кормежка была скудная и заработки тоже, компания отнимала их назад, завышая все цены в своей лавке, а делать покупки приходилось только там, средь лесов больше негде. Что-то в этом роде люди и говорили, поскольку внезапно я услышал, как он нарушил тишину и покой:
— А ну заткнитесь, сучьи невежды. Кабы не «Анаконда», вы бы все с голоду перемерли.
Поначалу не было полной уверенности, услыхал ли я и произнес ли он это, но оказалось вправду так. Ведь стало уж вовсе тихо, все глядели на его мелкое личико и крупную голову на мощном торсе, прикрытую локтем в изголовье койки. Вскорости то один, то другой начали подниматься на ноги, а поднявшись, исчезать в солнечном свете по ту сторону двери. Ни один из поднявшихся слова не произнес, а это был лесопромышленный барак и люди тут были крепкие.
Полеживая на койке, я сообразил, что отнюдь не впервые замечаю его. К примеру, знаю, как его зовут, а именно Джим Грирсон, знаю, что он социалист и считает рабочих лидеров мягкотелыми. Пожалуй, «Анаконду» он ненавидел сильнее, чем кто-либо на промысле, но людей ненавидел того сильнее. Явно, я замечал его прежде, — взявшись прикинуть, каков будет исход моего с ним поединка, обнаружил, что ответ мне известен. Вес его я оценил килограммов в восемьдесят пять, то есть на пятнадцать тяжелее моего, притом счел, что тренирован я лучше и одолею, ежели продержусь первые десять минут. Параллельно я счел, что, по всей вероятности, не смогу продержаться эти десять минут.
Больше я уж не читал, а просто лежал, выискивая, о чем бы забавном поразмыслить, и наконец, мне стало забавно, что я сопоставлял свои и Джима шансы в драке еще раньше, чем осознанно обратил на него внимание. Едва лишь завидел я Джима, ощутил, выходит, угрозу себе, прочие, знать, чувствовали то же самое; а позже, когда сошелся поближе, все мысли о нем окрашивал вопрос «кто кого?». Сию минуту он возобладал надо всеми в бараке, кроме меня, и теперь ерзал на койке, подчеркивая, что мое присутствие доставляет ему неудобства. Я побыл на месте, просто чтобы утвердить свое законное право на существование, но раз больше мне не читалось, в бараке стало казаться душно как никогда, так что, тщательно взвесив свидетельства нежеланности моего присутствия, поднялся и удалился, а он повернулся на бок и глубоко вздохнул.
К концу лета, когда мне пришел срок возвращаться на учебу, я знал о Джиме куда больше, мы с ним даже условились работать на пару в следующий сезон. Нетрудно было убедиться, что он здесь лучший лесоруб. Лучше всех владел он пилой и топором, а работал со скоростью отчасти отчаянной, до лютости. Вспоминаю я при этом 1927 год, тогда, естественно, слыхом не слыхали о бензопиле, равно как ныне нет ни единого барака вдоль всей Чернопятой, хотя лесоповалом там по-прежнему занимаются вовсю. Теперь всяк поодиночке имеет в руках бензопилу с легким скоростным мотором, лесозаготовители женаты, живут каждый своей семьей, некоторые аж в Мизуле, вот и ездят машиной, делая в оба конца, на работу и с работы, километров полтораста в день. А в былые времена лесорубы в основном пользовались двуручной поперечной пилой, чистая то была красота, самым же высокооплачиваемым на лесосеке был тот, кто умело точил и разводил пилы. Пары пильщиков трудились на ставке или «с шабашки». Шабашничать — слово это положительной оценки отнюдь не несло — означало получать в зависимости от числа кубов, напиленных за день. Понятно, на шабашку шли, коли надеялись превзойти ставку и тех, кто на ставке. Как я упомянул, Джим привлек меня в напарники на следующее лето, и мы решили, что будем шабашничать и зарабатывать большие деньги. Само собой, я соглашался на такое с некоторым опасением, но, будучи старшекурсником, сам себя содержал и нуждался в больших деньгах. Кроме того, я вроде был польщен, что меня позвал в напарники лучший из лесорубов. Хотя по сути тут было далеко до лести. Я-то знал, что это мне вызов. В мире лесов и напряженного труда жизнь лесорубов состояла из сплошных вызовов друг другу, а кто надеялся увернуться, тому не очень-то стоило гулять в лесочке. Впрочем, мне в те поры нравилось оказаться при нем — он был тремя годами старше, что в тогдашнем моем возрасте немало, и познал такие стороны жизни, о которых я, сын пресвитерианского священника, едва имел понятие.