Заговор против Америки - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот малец для своего возраста больно много знает!
— Но у него замечательная коллекция марок!
— Ага, и мамаша тоже замечательная. Путается с кем попало. Даже с мужиками младше нее.
— А тебе-то откуда знать?
— Вся Саммит-авеню знает!
— А я вот не знаю!
— Что ж, это не единственное, чего ты не знаешь!
И в этой точке спора я мысленно, но с превеликим удовольствием произносил: «А кое-чего ты и сам не знаешь!», но все же осадок оставался, и я с тревогой думал о том, уж не является ли и впрямь мать моего лучшего друга особой того сорта, каких старшие мальчики обзывают шлюхами.
Воровать у отца с матерью оказалось куда проще, чем я навоображал себе заранее, и столь же просто — шпионить за людьми, хотя в первые несколько раз я очень сильно — и буквально каждую минуту — дергался. Само по себе пребывание в центре города в отсутствие взрослых было для меня в новинку. Мы отправлялись на свою охоту в полчетвертого и добирались до Пенн-стейшн, до Брод, до Маркет, даже порой до суда, где, расположившись на автобусной остановке, высматривали очередную жертву. Только мужчин; женщины, сказал Эрл, нас не интересуют. И никогда мы не шпионили за евреями. Они нас тоже не интересовали. Все наше внимание было привлечено к взрослым мужчинам христианского вероисповедания, в дневные часы работающим в центре Ньюарка, — куда они едут, когда им приходит пора разъезжаться по домам?
Хуже всего мне было, когда мы, сев в автобус, платили за проезд. Деньги на билет были крадеными, мы находились там, где не должны были находиться, и не имели ни малейшего представления о том, куда направляемся, — и к тому времени, когда прибывали в неизвестный нам заранее пункт назначения, у меня от волнения слишком кружилась голова, чтобы понять, куда мы все же приехали, хотя Эрл и нашептывал соответствующее название мне на ухо. Я заблудился, я превратился в заблудившегося мальчика — такое у меня возникало ощущение. Или, вернее, я в это с самим собой играл. Я заблудился — и что мне теперь есть? И где мне теперь ночевать? Не покусают ли меня здешние собаки? Не схватит ли полицейский, не бросит ли за решетку? А может, кто-нибудь из христиан решит меня усыновить? Или меня похитят, как ребенка Линдбергов? А еще я играл в то, что потерялся не в Ньюарке, а где-нибудь на чужбине, и в то, что Гитлер при попустительстве Линдберга вторгся в США и мы с Эрлом удираем от фашистов.
И все время, пока я упивался своими страхами, мы поворачивали за угол, потом за другой, переходили через улицу, крались в тени деревьев, чтобы остаться незамеченными, — и вот наступал кульминационный момент: человек, которого мы преследовали, доходил до какого-то здания, и мы видели, как он отпирает дверь и заходит к себе домой. Оставаясь на приличном расстоянии, мы внимательно осматривали дом, дверь которого меж тем уже вновь была закрыта, и Эрл произносил что-нибудь вроде: «Какой, однако, большой газон», или «Лето кончилось; для чего эти тюлевые занавески на окнах?», или «Видал там в гараже новый „понтиак“?». И потом — поскольку подсматривание в окна было бы чересчур даже для такого еврейского вуайериста, как Эрл Аксман, он уводил меня на автобусную остановку, и мы возвращались на Пенн-стейшн. Как правило, в этот час, когда люди возвращались с работы на окраины, автобус, идущий в центр, оказывался пустым, мы были в нем единственными пассажирами — и я получал возможность фантазировать на тему о том, что никакой это не автобус, а личный лимузин, за рулем сидит мой личный шофер, а мы двое — единственные, кто выжил во вселенской бойне. Эрл был раскормленным белокожим мальчиком десяти лет от роду, немного смахивающим на бочонок, — правда, на бочонок с круглыми детскими щечками, длинными темными ресницами и курчавыми черными волосами, густо смазанными позаимствованным у отца бриллиантином, — и, если автобус и впрямь был пуст, он разваливался, как какой-нибудь паша, на длинном заднем сиденье, тогда как я, маленький и тощий, сидя рядом с ним, испытывал нечто вроде комплекса неполноценности.
На Пенн-стейшн мы пересаживались на свой Четырнадцатый, совершая тем самым четвертую поездку на автобусе за день. За ужином я думал: «Я шел за ним, а никто даже не догадывается. Меня могли похитить, а никто даже не догадывается. А ведь на те же деньги мы могли бы, если бы захотели…» — и едва не выдавал себя своей востроглазой матери, потому что, сидя за столом, ерзал (точь-в-точь, как Эрл — замышляя очередную «гадость»). И каждую ночь засыпал с одной и той же не больно-то характерной для восьмилетних мальчиков мыслью: избежать разоблачения! Когда, сидя на уроке, я слышал из раскрытого окна, как вверх по холму на Ченселлор-авеню идет автобус, единственное, о чем я думал, — как бы мне поскорее сесть на него; автобус стал для меня тем же, чем для какого-нибудь моего ровесника в Южной Дакоте — пони: средством перемещения по ту сторону запретной черты.
Я стал товарищем Эрла по воровству и вранью в конце октября, и наши тайные вылазки, ничуть нам не приедаясь, продолжились и в холодном ноябре, и даже в декабре, когда центр города уже украсили к Рождеству, а на автобус пересело столько народу, что у нас появился широкий выбор буквально на каждой остановке. Прямо на тротуаре шла торговля рождественскими елками — такого мне видеть еще не доводилось, — а продавали их — по баксу за штуку — парни школьного возраста, выглядящие хулиганами-второгодниками, а то и только что выпущенными из колонии малолетними преступниками. Торговля шла за наличные, и первое, что пришло мне в голову, — это противозаконно, но дело происходило в открытую, и всем было наплевать. Полицейских было полно — полицейских с дубинками, в длинных синих плащах, — но вид у них был безмятежный, и они словно бы тоже в этом участвовали. В этом — то есть в предрождественском ажиотаже. После Дня благодарения по два раза в неделю бушевали метели — и по обеим сторонам от проезжей части стояли сугробы высотой с проезжающие мимо автомобили.
Невозмутимые в предвечерней толпе, продавцы отделяли одно дерево от другого, перетаскивали на тротуар и ставили наземь, чтобы покупателю было понятно, какой оно высоты. Странно было видеть, как елки, специально выращиваемые где-то на ферме во многих милях от города, валяются возле чугунной ограды одной из старейших в городе церквей или стоят рядами вдоль по фасадам респектабельных банков и страховых контор, и странно было, конечно, что от них прямо в городе так резко пахло лесом. В нашей округе елками не торговали — потому что там их никто бы не купил, — и пахло у нас в декабре, как, впрочем, и в любой другой зимний месяц, какой-то дрянью, которую бездомная кошка стянула из переполненного бака для мусора у кого-нибудь на заднем дворе, пахло ужином, разогреваемым в чьей-нибудь духовке на кухне с приоткрытой форточкой, пахло жженым углем, дым которого валил из труб, а золу выгребали ведрами и вываливали с черного хода прямо на дорожку. По сравнению с летучими ароматами сырой весны в Нью-Джерси, летней духотой и вечно переменчивой осенью, запахи холодной зимы были, считай что, не в счет; по крайней мере, я был уверен в этом, пока не отправился с Эрлом в центр города, не увидел рождественские деревья, не вдохнул их запах — и не обнаружил, что, подобно многим другим вещам, христианский декабрь разительно отличается от еврейского. Электрогирлянды с тысячами лампочек, шуточные песенки под аккомпанемент оркестра Армии Спасения и на каждом перекрестке по веселому Санта-Клаусу! Это был главный месяц года — и сердце моего родного города билось там и только там! В Милитари-парке поставили изукрашенную елку высотой в сорок футов, а на фасаде главного здания городской администрации разместили воистину гигантскую металлическую, подсвеченную прожекторами, и высотой она была, писали в «Ньюарк ньюс», восемьдесят футов, тогда как мой собственный рост не дотягивал и до четырех с половиной.
На нашу последнюю вылазку мы с Эрлом отправились всего за пару дней до начала рождественских каникул. Мы зашли в автобус, идущий на Липовую, вслед за мужчиной с красно-зелеными фирменными пакетами, полными подарков, в обеих руках; всего через десять дней с миссис Аксман случится нервный срыв, глубокой ночью ее заберут в больницу, а вскоре после этого — 1 января 1942 года — Эрла отправят к отцу, вместе с коллекцией марок и всем прочим. Позже, в январе, приедет фургон, и грузчики вывезут мебель, включая комод с нижним бельем матери Эрла, — и с тех пор никто на Саммит-авеню больше никогда не увидит никого из Аксманов.
Из-за того, что теперь было холодно и темнело рано, наше преследование христиан до дому стало еще интереснее: можно было представить себе, будто дело происходит сильно за полночь, когда наши сверстники давным-давно видят сладкие сны. Мужчина с фирменными пакетами проехал весь маршрут по склону холма и далее по Элизабет и слез с автобуса сразу же за большим кладбищем — неподалеку от тех мест, где в комнате над зеленной лавкой прошли детство и юность моей матери. Наша погоня выглядела вполне безобидно: мы ничем не выделялись в толпе здешних школьников в практически одинаковом зимнем облачении: утепленная куртка с капюшоном, бесформенные плотные брюки, кое-как заправленные в высокие ботинки на резиновом ходу (купленные на вырост и с вечно развязывающимися шнурками). Но поскольку мы считали, что сумерки превращают нас в невидимок в большей мере, чем это имело место фактически, или просто потому, что наша бдительность со временем притупилась, мы на сей раз шпионили за незнакомцем чуть ли не в открытую, что вообще-то было для «непобедимого дуэта», как именовал нас тщеславный Эрл, не характерно.