Остров Сахалин - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты политичка (то есть политический)? – спросил меня гиляк с бабьим лицом.
– Нет.
– Значит, ты пиши-пиши (то есть писарь)? – спросил он, увидев в моих руках бумагу.
– Да, я пишу.
– А сколько ты получаешь жалованья?
Я зарабатывал около трехсот рублей в месяц. Эту цифру я и назвал. Надо было видеть, какое неприятное, даже болезненное впечатление произвел мой ответ. Оба гиляка вдруг схватились за животы и, пригнувшись к земле, стали покачиваться, точно от сильной боли в желудке. Лица их выражали отчаяние.
– Ах, зачем ты можешь так говорить? – услышал я. – Зачем ты так нехорошо говорил? Ах, нехорошо так! Не надо так!
– Что же дурного я сказал? – спросил я.
– Бутаков, окружной начальник, большой человек, получает двести, а ты никакой начальник, мало-мало пиши – тебе триста! Нехорошо говорил! Не надо так!
Я стал объяснять им, что окружной начальник хотя и большой человек, но сидит на одном месте и потому получает только двести, а я хотя только пиши-пиши, но зато приехал издалека, сделал больше десяти тысяч верст, расходов у меня больше, чем у Бутакова, потому и денег мне нужно больше. Это успокоило гиляков. Они переглянулись, поговорили между собой по-гиляцки и перестали мучиться. По их лицам видно было, что они уже верили мне.
– Правда, правда… – живо сказал гиляк с бородкой. – Хорошо. Ступай.
– Правда, – кивнул мне другой. – Иди.
Принятые на себя поручения гиляки исполняют аккуратно, и не было еще случая, чтобы гиляк бросил на полдороге почту или растратил чужую вещь. Поляков, которому приходилось иметь дело с гиляками-лодочниками, писал, что они оказываются точными исполнителями принятого обязательства, чем отличаются при доставке казенных грузов. Они бойки, смышлены, веселы, развязны и не чувствуют никакого стеснения в обществе сильных и богатых. Ничьей власти над собой не признают, и кажется, у них нет даже понятий «старший» и «младший». В «Истории Сибири» И. Фишера говорится, что известный Поярков приходил к гилякам, которые тогда «ни под какою чужою властью не состояли». У них есть слово «джанчин», означающее превосходство, но так они называют одинаково и генералов и богатых купцов, у которых много китайки и табаку. Глядя у Невельского на портрет государя, они говорили, что это должен быть физически сильный человек, который дает много табаку и китайки. Начальник острова пользуется на Сахалине огромною и даже страшною властью, но однажды, когда я ехал с ним из Верхнего Армудана в Арково, встретившийся гиляк не постеснялся крикнуть нам повелительно: «Стой!» – и потом спрашивать, не встречалась ли нам по дороге его белая собака. У гиляков, как говорят и пишут, не уважается также и семейное старшинство. Отец не думает, что он старше своего сына, а сын не почитает отца и живет, как хочет; старуха мать в юрте имеет не больше власти, чем девочка-подросток. Бошняк пишет, что ему не раз случалось видеть, как сын колотит и выгоняет из дому родную мать, и никто не смел сказать ему слова. Члены семьи мужского пола равны между собой; если вы угощаете гиляков водкой, то должны подносить также и самым маленьким. Члены же женского пола одинаково бесправны, будь то бабка, мать или грудная девочка; они третируются, как домашние животные, как вещь, которую можно выбросить вон, продать, толкнуть ногой, как собаку. Собак гиляки все-таки ласкают, но женщин никогда. Брак считается пустым делом, менее важным, чем, например, попойка, его не обставляют никакими религиозными или суеверными обрядами. Копье, лодку или собаку гиляк променивает на девушку, везет ее к себе в юрту и ложится с ней на медвежью шкуру – вот и всё. Многоженство допускается, но широкого развития оно не получило, хотя женщин, по-видимому, больше, чем мужчин. Презрение к женщине, как к низкому существу или вещи, доходит у гиляка до такой степени, что в сфере женского вопроса он не считает предосудительным даже рабство в прямом и грубом смысле этого слова. По свидетельству Шренка, гиляки часто привозят с собой аинских женщин в качестве рабынь; очевидно, женщина составляет у них такой же предмет торговли, как табак или даба. Шведский писатель Стриндберг, известный женоненавистник, желающий, чтобы женщина была только рабыней и служила прихотям мужчины, в сущности единомышленник гиляков; если б ему случилось приехать на Сев<ерный> Сахалин, то они долго бы его обнимали.
Ген. Кононович говорил мне, что он хочет обрусить сахалинских гиляков. Не знаю, для чего это нужно. Впрочем, обрусение началось еще задолго до приезда генерала. Началось оно с того, что у некоторых чиновников, получающих даже очень маленькое жалованье, стали появляться дорогие лисьи и собольи шубы, а в гиляцких юртах появилась русская водочная посуда;[54] затем гиляки были приглашены к участию в поимке беглых, причем за каждого убитого или пойманного беглого положено было денежное вознаграждение. Ген. Кононович приказал нанимать гиляков в надзиратели; в одном из его приказов сказано, что это делается ввиду крайней необходимости в людях, хорошо знакомых с местностью, и для облегчения сношений местного начальства с инородцами; на словах же он сообщил мне, что это нововведение имеет целью также и обрусение. Сначала были утверждены в звании тюремных надзирателей гиляки Васька, Ибалка, Оркун и Павлинка (приказ № 308-й 1889 г.), затем Ибалку и Оркуна уволили «за продолжительную неявку за получением распоряжений» и утвердили Софронку (приказ № 426-й 1889 г.). Я видел этих надзирателей; у них бляхи и револьверы. Из них особенно популярен и чаще всех попадается на глаза гиляк Васька, ловкий, лукавый и пьяный человек. Однажды, придя в лавку колонизационного фонда, я встретил там целую толпу интеллигентов; у дверей стоял Васька; кто-то, указывая на полки с бутылками, сказал, что если всё это выпить, то можно быть пьяным, и Васька подобострастно ухмыльнулся и весь засиял радостью подхалима. Незадолго до моего приезда гиляк-надзиратель по долгу службы убил каторжного, и местные мудрецы решали вопрос о том, как он стрелял – спереди или сзади, то есть отдавать гиляка под суд или нет.
Что близость к тюрьме не обрусит, а лишь вконец развратит гиляков, доказывать не нужно. Они далеки еще до того, чтобы понять наши потребности, и едва ли есть какая-нибудь возможность втолковать им, что каторжных ловят, лишают свободы, ранят и иногда убивают не из прихоти, а в интересах правосудия; они видят в этом лишь насилие, проявление зверства, а себя, вероятно, считают наемными убийцами.[55] Если уж необходимо обрусить и нельзя обойтись без этого, то, я думаю, при выборе средств для этого надо брать в расчет прежде всего не наши, а их потребности. Вышеупомянутый приказ о разрешении принимать инородцев в окружной лазарет, выдача пособий мукой и крупой, как было в 1886 г., когда гиляки терпели почему-то голод, и приказ о том, чтоб у них не отбирали имущества за долг, и прощение самого долга (приказ 204-й 1890 г.), – подобные меры, быть может, скорее приведут к цели, чем выдача блях и револьверов.
Кроме гиляков, в Сев. Сахалине проживают еще в небольшом числе ороки, или орочи, тунгусского племени. Но так как в колонии о них едва слышно и в пределах их распространения нет еще русских селений, то я ограничусь одним только упоминанием о них.
XII
Мой отъезд на юг. – Жизнерадостная дама. – Западный берег. – Течения. – Маука. – Крильон. – Анива. – Корсаковский пост. – Новые знакомства. – Норд-ост. – Климат Южного Сахалина. – Корсаковская тюрьма. – Пожарный обоз.10 сентября я уже опять был на знакомом читателю «Байкале», чтобы на этот раз плыть в Южный Сахалин. Уезжал я с большим удовольствием, так как север мне уже наскучил и хотелось новых впечатлений. «Байкал» снялся с якоря в десятом часу вечера. Было очень темно. Я стоял один на корме и, глядя назад, прощался с этим мрачным мирком, оберегаемым с моря Тремя Братьями, которые теперь едва обозначались в воздухе и были похожи впотьмах на трех черных монахов; несмотря на шум парохода, мне было слышно, как волны бились об эти рифы. Но вот Жонкиер и Братья остались далеко назади и исчезли впотьмах – навсегда для меня; шум бьющихся волн, в котором слышалась бессильная, злобная тоска, мало-помалу затих… Проплыли верст восемь – и на берегу заблестели огни: это была страшная Воеводская тюрьма, а еще немного – показались огни Дуэ. Но скоро и это всё исчезло, и остались лишь потемки да жуткое чувство, точно после дурного, зловещего сна.
Спустившись потом вниз, я застал там веселое общество. Кроме командира и его помощников, в кают-компании находилось еще несколько пассажиров: молодой японец, дама, интендантский чиновник и иеромонах Ираклий, сахалинский миссионер, ехавший следом за мною на юг, чтобы оттуда вместе отправиться в Россию. Наша спутница, жена моряка-офицера, бежала из Владивостока, испугавшись холеры, и теперь, немного успокоившись, возвращалась назад. У нее был завидный характер. Достаточно было самого пустого повода, чтобы она закатилась самым искренним, жизнерадостным смехом до упада, до слез; начнет рассказывать что-нибудь, картавя, и вдруг хохот, веселость бьет фонтаном, а глядя на даму, начинаю смеяться и я, за мною о. Ираклий, потом японец. «Ну!» – говорит в конце концов командир, махнув рукой, и тоже заражается смехом. Вероятно, никогда в другое время в Татарском проливе, обыкновенно сердитом, не хохотали так много. На другой день утром на палубе сошлись для беседы иеромонах, дама, японец и я. И опять смех, и недоставало только, чтобы киты, высунув морды из воды, стали хохотать, глядя на нас.