Кысь - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А у перерожденцев, – хоть они, наверно, не люди, – когтей нет. На ногах у них ноги, а на руках руки. Только грязные: они ж целый день в валенках, если в карты не играют. А то иногда сядет, ногу выпростает и за ухом чешет, быстро-быстро; ну вот приглядишься и видишь: когтей нет.
В общем, грустновато было первое время, зад как бы осиротел, и даже Бенедикт провожал глазами всякий хвост, что навстречу попадался: козляк ли то, птичка, пес, мышь ли.
Пушкина ездил проведать. Перед самой свадьбой, за неделю, Бенедикт решил: ну хватит, считай, готов. Куда же еще.
Да он уж к концу не столько фигуру резал, сколько мелочь всякую подправлял: кудерьки сверлил, затылок на нет сводил, чтоб гений больше как бы ссутулимшись стоял, как есть он очень за жизнь в общем и целом опечален; пальцы там, глазки. Пальцев он сразу вырезал шесть. Никита Иваныч опять возмущался, филиппики выкрикивал, но Бенедикт уже к его крикам привык и разъяснил спокойно, что так по столярной науке всегда полагается: лишнее про запас никому не мешает. Мало ли как повернется, ошибку какую допустишь, по пьяному делу не туда топором наподдашь. Лишнее потом всегда обрубить можно. Вот он работу, считай, закончил, сухой ржавью натер, а называется, – отшлифовал, – а чтоб гладенько все было и без заноз, – тогда конечно, заказчику на выбор предложение сделал: который таперича палец певцу свободы оттяпать желательно? А выбор большой, самому приятно, на любой же вкус! Хочешь – этот, а хочешь – тот, а не ндравится – так вон этот, а может, тебе этот приглянулся, а то тут тюкнем, а то – там. Ну? Душа же поет, когда все по науке: пышно и богато.
А Никита Иваныч кручинился и выбрать не мог, бегал кругами и волосья на себе рвал, – волосьев у него до ужасти много, – как же он, дескать, своевольно и кощунственно, по собственной прихоти, дерзнет обрубить поэту руки? Добро бы хвост, а то, – руки!!! Закрывал личико ладошками, головой мотал, одним глазиком подсматривал, потом его зажмуривал, мучился-мучился, да так и не решился. Все шесть пальцев оставил. А ног у пушкина нету, ноги резать не стали. Не успели. Только верхнее тулово, до кушака. А дальше как ступа, гладкое.
Волокли вшестером, – наняли холопов, рассчитывались мышами. Из Прежних – приятель Никиты Иванычев подмочь взялся, Лев Львович, из диссидентов. Идола одобрил.
– Ну чистый даун. Шестипалый серафим. Пощечина общественному вкусу, – высказал. Но таскать-волочь помощи от него, худосочного, мало было, он больше на руководящей, сказать, должности выступал: «давай-давай-давай! стоп! заноси! во! не так! Влево заноси!» – ну как всегда руководят. Хотели пушкина поставить, где Никита Иваныч указал, – чем-то ему это место приглянулося. Начали уже яму под пяточку копать. Да только там хозяин злой оказался: выбежал, руками машет, слюной брызгает: укроп ему, вишь, потоптали, а укроп этот – растение самое пустое, ни вкусу от него, ни запаху, а больше для красоты держат; но, конечно, с голодухи и укроп съешь.
Никите Иванычу беспременно надо было символ посередь голубчиковой грядки воздвигнуть, он и уговаривал, и стыдил, и сулил огня без очереди, и к холопам взывал, чтобы народный глас и ропот возвысили, а холопам-то что: стоят хмурые, ногу об ногу заплетя, платы ждут, покуривают, ждут, пока начальство откричится, сердце сорвет да и затихнет, а так всегда и бывает. И пришлось волочь дубельт через дорогу напротив. Там место ничейное, промеж заборов.
Стало быть, вот он у нас стоит, сердешный, шум уличный слушает, как заказывали, – из-за угла повернешь и видишь его, на пригорке, на ветру, черного такого. А эта древесина, дубельт, всегда от дождей чернеет. Вот он стоит, как куст в ночи, дух мятежный и гневный; головку набычил, с боков на личике две каклеты – бакенбарды древнего фасону, – нос долу, пальцами как бы кафтан на себе рвет. На голове, конечно, птица-блядуница расселась, а такая у ей манера, у бессовестной: чего увидит, то и обгадит, оттого и прозвище ей дано срамное, за срамотищу за ее.
…Ну, съездил, пушкина обсмотрел. Ребят малых шуганул, чтоб по нем не лазали. Хотел снежок вокруг обтоптать, да из саней вылезать поленился. Обсмотрел… ну и обсмотрел. Пущай стоит, места не простоит.
Вот думал-думал: чего же ему не хватает? А потом осенило, али сказать, стукнуло: книжек! Книжек давно не читал, не переписывал, в руках не держал! Почитай, с мая! На работу ходить самовольно бросил, потом отпуск, потом свадьба, потом жизнь семейная, и вот уж осень новая на зиму переламывается, все переломиться не может, – ну это как всегда в природе бывает, словно бы маета какая. День дождь, день снег. Уж и Октябрьский Выходной позади, шутка ли! А только в этом году на пересчет не ходили. Тесть по службе пошел, – ругался, но пошел, а нам сказал: сидите дома, я и так знаю, что вас трое. В список внесу.
Вот уж как Бенедикт Октябрьский Выходной терпеть не мог, – да и кто ж его любит, разве мурза какой, и то по должности, – но все ж какое-никакое, а развлечение было, и на людей посмотреть, и, глядишь, из Склада чего выдадут. Да теперь это нам без надобности. Вот в природе маета, и в голова маета. Заняться, – ну нечем. Как бы сказать, скука.
Вот слоняешься по дому, слоняешься, слоняешься; развлечения себе ищешь. Вот палец послюнишь, к стенке приложишь и ведешь, по стенке-то. Ведешь, ведешь, всю горницу обведешь, али пока слюна не высохнет, тогда опять палец послюнишь и опять ведешь.
Ну что еще? На корточки сядешь, локти в коленки упрешь, подбородок кулаками подопрешь и качаешься: взад-вперед. Взад-вперед.
А то нижнюю губу выпятишь и пальцем по ней дрынькаешь, а она вроде как хлопает: звук такой смешной, шлеп-шлеп.
Или сидишь себе на тубарете, али на лавке, качаешься, язык высунешь, один глаз зажмуришь, другой вбок скосишь и язык рассматриваешь. Кусок носа виден, да языка кончик. Но мутно.
А то еще: пальцами глаза оттянуть вбок и смотреть, что получается; а то и получается, что все, что видишь, эдак перекашивается.
Можно голову между коленок свесить, чтоб до пола, и ждать, пока кровь прильет. Зашумит в голове, затуманится; в ушах гул и стукота.
Можно еще что делать: пальцы переплетать. С одной руки палец, да с другой руки палец, потом опять с первой, потом опять со второй; а как все пальцы выйдут, дак руки-то и вывернуть. Или просто: пальцы расставишь и пошевеливаешь туда-сюда. Это на руках. А если на ногах попробовать – так плохо выйдет: судорога ступню сводит. Вот так попробуешь и дивишься, отчего бы это: на руках так, а на ногах эдак? А знать, оттого, что руки – это руки, а ноги – это уж ноги. Должно быть, так. Не иначе.
Или просто ногти рассматриваешь.
А видений никаких не видишь; как-то они ушли, виденья-то. А жалко. Вот прежде Оленька виделась: бусы там, ямочки, ленточка. А теперь – что ж? Теперь вон она, Оленька. Тут, под боком. Ямочки – дак у нее по всему тулову ямочки. Такие ямочки, – палец сунь, дак пол-пальца провалится. Пожалуйста. Суй. Не возбраняется. Даже, сказать, – приветствуется:
– Шалун!.. Что за нетерпеж…
А только раньше вроде как бы мерцание от нее было. Вроде бы тайна какая. А теперь вот она сидит на тубарете, личико густо сметаной обмазала, – чтоб белее было; а только вид страшенный от этой сметаны. Волоса чешет:
– Ну-к, глянь, Бенедикт. Чего это у меня тут? Никак, колтун?
Раньше ни про какие колтуны речи не было: коса до пят, и все дела. Но теперь ей косу не полагается, Оленьке: как есть она замужняя голубушка, у ней на голове должен быть прибор бабский. А уж возня с этим прибором, – не приведи Господь. Вот она волоса на пряди разделит, водой намочит, али ржавью, и давай на деревянные колобашки накручивать. Всю голову обкрутит, ходит, колышется, и колобашки эти целый день друг об дружку постукивают. Кудри ей, вишь, надо. И лицо обмазано: ну чистая гарпия.
– Ты зачем это на себя навертела-то?
– А как же? Для красоты. Для тебя же стараюсь.
Бухнется на лежанку:
– Поди сюды, Бенедикт, любиться будем!
– Да хватит уже, сколько можно.
– Поди, поди, не разговаривай.
– Да я ослаб что-то. Переел малость.
– Не выдумывай, ты с утра еще не емши.
– Да ты царапаться будешь.
– Какой царапаться!.. Не выдумывай.
– Да у тебя морда в сметане.
– Вот у тебя вечно предлоги! Несчастная моя жи-и-ись!
И завоет. Но потом перестанет.
– Бенедикт! Поди сюды. Чего это у меня вон тут чешется? Да во-он, вон тут. Вскочило чего?..
– Ничего не вскочило.
– Нет, ты плохо смотришь. Лучше смотри! Свербит чего-то.
– Да нету ничего.
– А чего же свербит-то? Не чирей ли?
– Нет.
– Волдырь может? Не припухло?
– Нет.
– Может, покраснело?
– Нет, нет!
– А чего же тогда? Вот чешется-чешется, а потом как дернет!.. А вот тут? Бенедикт! Не отвлекайся! Вон тут, – нет, дальше! Между лопатками!
– Ничего нету!
– Чешуя, может?
– Нет!
– Перхоть, что ли, нападала? – саднит. Обтряхни с меня.