Райские псы - Абель Поссе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как всякая дузе, она требовала от своего д'аннунцио* самозабвенной отваги. Подойти к порогу смерти. Достичь состояния, когда наслаждение граничит с физическим распадом (как у пылких и изысканных чахоточных дам, коими изобиловал XIX век).
Сладострастие, голая чувственность, ни пятнышка любви. Тела утверждали свои законы жестокости-нежности без докучливой примеси метафизики (ах, Запад, старый ханжа, ему нужны потоки слов, чтобы описать цвет птичьего оперенья!)
Заметим между прочим, что все это время Адмирал оставался в чулках. И Беатрис отнеслась к сему факту как к курьезной, но извинительной экстравагантности. {80}
Итак, именно поразительное эротическое согласие сделало Беатрис непривычно милосердной. Поэтому-то и не стала она звать на помощь ужасных «ГГ», и на рассвете они задремали в коридоре, склонившись друг к другу головами, напоминавшими до срока сорванные арбузы.
Занималась заря, и Колумб подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха, а также поискать воды и какой-нибудь смягчающей мази. Неожиданно он увидел далекий огонь (сурепное масло) на корме «Санта Марии», стоявшей на якоре в бухте, услышал, как вахтенный, сверившись с песочными часами, оповещал:
Сеньор лоцман, сеньор капитан!
Пора, добрый час пришел!
А за ним придет и того лучше!
Все это казалось таким далеким. Условный мир, построенный на ритуалах, борьбе, амбициях… Наивный мир. Пустой мир.
Он вернулся на ложе. Именно тогда они ступили на самый край.
Удался целый ряд счастливых, весьма гармоничных фигур. До нас дошли сведения, что она едва не лишилась рассудка, когда он касался языком и алчно покусывал, словно бездомный пес, соблазнительные впадинки у нее под коленями.
Черные простыни поглощали любой свет, но даже они смогли донести отблеск влажного тела Бобадильи. Так моряк видит с корабля цепочку далеких огней, и они сулят ему покой и надежность суши.
Капельки пота, выступавшие на теле Беатрис, имели ртутную примесь. Они испарялись, оставляя благодатный аромат мускуса и славные запахи лавки заморских товаров, где торгуют крупной солью, джутовой тканью и листьями рыжего табака.
Да, они были точно заперты в арабской лавке или в апельсине Босха. И здесь Адмирал заметил, что когда его копье выныривало на поверхность, с острия его срывалось и поднималось вверх облачко белого пара. Оно тут же рассеивалось, но на плоти (поверх портовых татуировок, которые Колумб сделал на острове Туле или на Хиосе, скорее подражая другим, нежели по каким-то иным причинам) оставался налет из соляных кристалликов. Крошечные драгоценные камни, они мерцали — призрачные, прекрасные светлячки — в сумраке алтаря.
(Ни он, ни она не знали, что кристаллики эти — единственное из до сих пор известных доказательств существования так называемой любви.)
Их тела напоминали двух гимнастов, которые много лет проработали вместе и с полуслова понимали друг друга. А еще так положенные в очаг поленья медленно вбирают в себя пламя.
Уже совсем рассвело, когда удалась им поза, сложнейшая из известных, в которой потерпели неудачу и Овидий и Казанова (в обиходе ее вульгарно называют «фараонкой»*).
Микель де Кунео позднее запишет слова Адмирала: «Я почувствовал, как по нижней части тела у меня засновали сотни маленьких муравьев (из тех, красных и совсем крошечных, что щекочут, но не кусают). Сравнить это ни с чем нельзя».
Крики. Громкие стоны. Бесстыдный вой — словно волк сделал неловкий шаг и кубарем полетел в пропасть.
Совершенно точно известно: на вой этот гвардейцы поспешили в спальню, но обнаружили там лишь два безжизненных тела, двух людей, переставших понимать, что происходит вокруг, на лицах их светилось выражение расслабленного блаженства, какое бывает после эпилептического припадка.
Пришло утро третьего дня. Он проспал до одиннадцати, пока солнце не проникло под опущенные веки. {81}
Четыре прислужницы заполнили комнату смехом и щебетаньем. Принесли фрукты и ключевую воду в запотевшем серебряном кувшине. И большой стакан молока ослицы со снегом.
Он выглянул в окно. Сверху голубое — «эмалевое» — небо, внизу несказанная синева моря. (И три каравеллы — три дрейфующих катафалка.)
Четыре рабыни, они выполняют в Башне все работы по дому, греют в бронзовой ванне о трех ногах воду.
И он с изумлением понял, что время стало вдруг течь в протяжном ритме деепричастий. Столь эфемерный всегда, миг настоящего стал разливаться почти недвижным свежайшим озером. Он попробовал кусочек дыни, с наслаждением подержал во рту глоток прохладного молока.
Как хорошо! Отрешенный, далекий от суеты, забывший о титулах и должностях.
Служанки опустили его в ванну, потешаясь над наготой и растерянным видом гостя. Плоть обмыли очищенным и холодным маслом и обернули салфеткой из ирландского полотна. И четыре пары молодых рук засновали, резвясь под водой, по его телу.
Временами от наслаждения он погружался в дрему, и тогда струйка слюны, знак буддийской гармонии, стекала по подбородку к поверхности воды.
Безмерное счастье. Она не только не убила его, но и сама преобразилась. Вот, вошла: платье с воланами, волосы заплетены в две косы — как у школьницы — с голубыми бантами. Соломенная шляпка, мелкие цветочки на ленте. Воплощение женственности. Трогательная женщина-девочка.
Она была бледна. Понимала — и этот миг есть продолжение их долгой ночи. Улыбнулась. Затем взяла серебряный кубок и присела перед ним на корточки. Тихо зазвенела медленная струйка. (Сам сей звук был переполнен влюбленностью.)
С чарующей естественностью протянула кубок ему. Он выпил. Они не отрываясь смотрели друг на друга, как в пропасть падали в чужие глаза.
Законы любовной игры вносят свои поправки в привычные ощущения. Великое причастие. Та жидкость получила освящение, пройдя via triumphalis* любви, их соединившей.
Обоих пронзило восхитительное жало желания. Но она — сама мудрость и сама женственность — взяла ивовую корзинку и спросила:
— Я схожу на рынок. Чего бы тебе хотелось: крабов или жареных омаров?
Колумба накрыло волной безмерной гордости. Этот жест — «схожу на рынок» — скромно потупившейся, будто только рожденной из раковины женщины заставил его ощутить себя победителем, львом, который только что завоевал обширную территорию со всеми обитающими на ней самками. Он замер, прикрыл глаза. Повелитель. Мужчина. Хозяин. Он возмечтал о том, как мог бы жить, счастливо, преступая все запреты: открыть большой бордель в Тенерифе (вот он входит — цветастая рубаха, высокие башмаки). Полдень, он сидит на террасе, украшенной жасмином и геранями. Легкий ветерок с моря. Турецкие шелка. Надежное дело: доставка рабов на континент. Высокие доходы. Он открывает представительство Дома Чентурионе, обходит, лишает влияния Дома Соберанисов и Риверолей.
— Prometeo é morto!* — вскричал он, очнувшись (по-итальянски, на языке его подсознания, языке редких мгновений искренности и денежных расчетов).
Юные галисийки расхохотались и снова принялись тереть его мылом. Что могли они знать о безднах его души! {82}
Историкам так и не удалось объяснить, почему Колумб не решился остаться на Гомере и жениться на вдове. Нет документов. Видимо, люди не стремятся оставить будущим поколениям свидетельства о своих неудачах и страхах.
И все-таки непонятно: ведь Колумб был гедонистом, человеком довольно вульгарным и практичным, цепким (он часто повторял слова Цицерона: «Не понимаю тех, кто от добра ищет добра»), так почему же он так быстро покинул сей плацдарм?
Поговаривают, будто одна из рабынь успела ему шепнуть: «Нет ничего мерзей и опасней женщин, в голове у которых, как у этой, бродят фантазии…»
Сдается нам, то был не первый случай, когда Беатрис де Бобадилья усыпляла бдительность любовника обманчивой податливостью. Она притворялась покорной, но как только доверчивый простак начинал чувствовать себя властелином, настоящим мужчиной-самцом, неожиданно вновь утверждала свою грозную власть: косички с бантиками заменялись военными доспехами и хлыстами с металлическими наконечниками. Нечто подобное случилось с несчастным Нуньесом де Кастаньедой: стоило ему уверовать в призрак фаллократии, как последовала жесточайшая кара — инстинктивная месть пожирающей самца паучихи.
По предположению Микеля де Кунео, генуэзец успел подсмотреть какое-то едва заметное движение брови, какой-то тайный знак, который Беатрис подала командиру гвардейцев. Вполне возможно, любопытный Адмирал случайно наткнулся на дворцовые камеры пыток. Скорее всего, было именно так.
А может, он и Беатрис испугались мести Изабеллы?
А может, Колумб, человек весьма прозорливый, почувствовал, что новая власть на Счастливых островах не так уж крепка, а действия геррильи опасней, чем сообщалось?
А может, та сложнейшая поза, которая удалась им в финале любовной игры, опустошила их? Сколько времени отпущено любви, случайной связи, супружеству? Когда умирает то, чему в отношениях несчастной человеческой пары неизбежно уготована смерть? Возможно, время любви анахронично, как время в сновидениях, и на деле три дня были тридцатью годами. И почему бы не предположить, что в последние десять лет из них Колумб и Беатрис отдали дань кастрюльной скуке, зевкам, разбору счетов из лавок и приторному сексу, как большинство супружеских пар, когда любовный сок перестает кипеть и становится чуть теплым и водянистым?