История одного предателя - Борис Николаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта точка зрения встретила возражения. Особенно страстно в защиту террора говорил Савинков. Он считал, что именно теперь, когда правительство заколебалось, партия должна была добивать его беспощадными ударами террора. Не отказываться от террористической борьбы, а, наоборот, усилить ее должна Боевая Организация.
Он остался почти в единственном числе. Большинство сходилось на том, что применение террора в создавшейся обстановке оторвало бы партию от массового движения, сделало бы ее позицию непонятной для широких слоев трудящегося населения страны. Все свое внимание партия должна сосредоточить на использовании всех открывшихся возможностей воздействия на массы, возможно шире развернуть свою партийно-политическую агитацию, начать строить открытые массовые организации рабочих и крестьян. Применение террора станет возможным только в том случае, если реакция сделает попытку отнять у народа те уступки, которые она сейчас вынуждена была дать. Поэтому большинство склонялось к мысли, высказанной на этом совещании В. М. Черновым: террористическую борьбу приостановить, но Боевую Организацию не распускать, а держать ее наготове, так сказать, под ружьем, — для того, чтобы иметь возможность бросить ее в борьбу в тот момент, когда создастся подходящая обстановка.
Азеф в этих спорах стоял несколько особняком. Конкретный вопрос о применении террора в создавшейся обстановке для него, по-видимому, был еще не вполне ясен. В принципе он склонялся к мысли о необходимости отказа от террора, но по своему положению руководителя Боевой Организации он был склонен делать некоторые уступки Савинкову. Но эти колебания в области конкретных выводов отнюдь не помешали ему с полной ясностью подчеркнуть специфические особенности своей общей позиции: исключительно политический характер революционности. «Либерал с террором», применение революционных методов борьбы он считал возможным только до тех пор, пока речь шла о борьбе против абсолютизма. Революционное вмешательство в ход социальной борьбы, — в частности, в ход борьбы крестьянства за землю, — он считал гибельным и открыто заявил, что «простится с партией», если последняя встанет на этот путь. Не скрываясь, он объявил себя «только попутчиком» партии до того момента, когда будет достигнута действительная конституция. После достижения ее, — говорил он, — он станет «последовательным легалистом и эволюционистом», противником всяких насильственных действий.
В. М. Чернов рассказывает, что эти заявления Азефа многих из присутствующих удивили. Но в действительности нового для его позиции в них ничего не было: во имя этих взглядов он вел в свое время борьбу со сторонниками «аграрного террора» и массовых восстаний, во имя их он тянул партию на соглашение с умеренно-либеральными группами… Теперь он только высказался несколько более полно и откровенно, чем это делал раньше.
Споры у Гоца затянулись с утра и до позднего вечера. Решения никакого принято не было, так как право такого решения принадлежало общему собранию всех членов Центрального Комитета, которое должно было состояться в России. Все «заграничники», — кроме больного Гоца, — решили немедленно же двинуться туда, чтобы на месте принять активное участие в развертывавшихся событиях. Тем не менее, в истории партии социалистов-революционеров значение этого совещания чрезвычайно велико: на нем определились те позиции, с которыми «заграничники» поехали в Россию.
Все расходились в приподнятом настроении. Чернов, Савинков и Азеф втроем зашли в кафе: за спорами все позабыли о еде, и теперь голод дал себя чувствовать. За ужином доканчивали разговор. Савинков резко нападал на выяснившиеся в спорах взгляды большинства. В его речах было много настроения, мало — политики. Узкий специалист террора, без широкого политического кругозора, момент завоевания свобод в России он всегда непосредственно связывал с каким-нибудь героическим актом Боевой Организации, и теперь заявлял, что если партия не встанет на предлагаемый им путь, если не будет организовано какое-нибудь коллективное выступление, вроде взрыва Зимнего Дворца, то он пойдет на единоличный акт: подойдет на улице к какому-нибудь бравому жандарму или полицейскому сыщику и «выпустит в него последнюю в своей жизни пулю».
Во время этой беседы Азеф больше молчал: был занят своими думами. Но потом, когда Савинков ушел, и Азеф остался вдвоем с Черновым, он с неожиданной горячностью вдруг начал развивать план взрыва Охранного Отделения, как «единственного дела, которое имело бы смысл» и явилось бы «логическим завершением» деятельности Боевой Организации.
«Кто может что-нибудь против этого возразить? — горячо говорил он. Охранка — живой символ всего самого насильственного, жестокого, подлого и отвратительного в самодержавии. И ведь это можно сделать. Под видом кареты с арестованным, ввезти во внутренний двор охранки несколько пудов динамита и взорвать его. Так, чтобы и следов от деятельности всего этого мерзостного учреждения не осталось…»
Этот план действительно в высшей степени показателен для тогдашних настроений Азефа, и не случайно к нему он несколько раз возвращался в этот период в беседах с разными деятелями партии.
Из труднейшего испытания, перед которым его поставило письмо Менщикова, Азеф, казалось, вышел с честью. Если у него раньше и были сомнения относительно степени доверия к нему со стороны партийных руководителей, то теперь все эти сомнения должны были исчезнуть. Доверие к нему было поистине беспредельным. И, тем не менее, Азеф не мог быть спокоен. Быть может, впервые в своей жизни он уже не в форме смутного предчувствия, а как вполне реальную вещь увидел возможность разоблачения и ощутил приставленным к виску холодное дуло револьвера. И что хуже всего, опасность разоблачения ему грозила не с одной только, а с двух сторон: он предавал не только революционеров полиции, но и полицию революционерам, а потому, если бы его действительная роль была вскрыта, преследовать его стали бы и революционеры, и полиция. Вести эту игру можно было только до тех пор, пока о ней никто не догадывался. Поскольку появились подозрения, постольку ее нужно было кончить, — и или выходить совсем из игры, или становиться определенно на ту или иную сторону.
Судя по всему, в тот период Азеф склонялся к мысли о полном переходе на сторону революции. Это было, прежде всего, выгоднее, — ибо тогда казалось, что в происходившей схватке верх брала именно революция. Далее, это неизбежно должно было казаться и более безопасным: организатор совсем еще недавних убийств Плеве и вел. кн. Сергея легче мог рассчитывать на снисходительное к себе отношение со стороны революционеров, чем со стороны «державного племянника» одной из своих жертв. Надо думать, что именно поэтому он прерывал сношения с с полицией: в течении нескольких месяцев после получения письма Меньщикова Азеф не подавал о себе никаких известий в Департамент Полиции. Только к своему старому знакомому Л. А. Ратаеву, тогда жившему на покое в Париже, он заглянул для того, чтобы рассказать, что он «разоблачен» перед революционерами и теперь уже лишен возможности работать для полиции.
Этот визит Азефа к Ратаеву последний относит к «поздней осени» 1905 года. К этому периоду внутрипартийное положение Азефа было окончательно выяснено. Он превосходно знал, что никаких подозрений против него не имелось. С этой точки зрения никаких оснований для прекращения работы на полицию у него не было, — и если он все же от этой работы отходил, то только потому, что хотел от нее отойти; «разоблачение» было одним лишь предлогом…
При подобных настроениях Азеф действительно больше на свете должен был желать одного: уничтожения секретных архивов политической полиции, — так, чтобы «и следов от деятельности всего этого мерзостного учреждения не осталось». Тогда он стал бы свободным человеком. Тогда его прошлое перестало бы тяготеть над ним, и угроза разоблачения, — тем более неприятная, чем больше было шансов на победу революции, — перестала бы отравлять радость бытия и мучить сны тяжелыми кошмарами…
В Россию Азеф поехал позже других «заграничников»: он вообще никогда не спешил, во всех случаях жизни перелагая на других риск эксперимента, — тем меньше желания спешить у него было теперь. Он выждал, пока проехали остальные, получил известия о том, как их встретила обновленная родина, — и только после этого тронулся в путь. Но к решающим заседаниям Центрального Комитета он все же поспел. Они состоялись в Москве. Съехалось до 30 человек: полноправными членами считались все, кто был введен в центр с самого начала существования партии, — в том числе и все те, кому амнистия только что подарила свободу после долгих месяцев, — порою, лет, — заключения в тюрьмах и ссылках. «Заграничники», естественно, играли руководящую роль на этих заседаниях: они явились цельною, сплоченною группой с уже оформленной точкой зрения на создавшуюся обстановку. Их взгляды победили, и мнения, на которых сошлось большинство во время совещания у Гоца, стали решениями партии.