Записки о Рейчел - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни одна из нынешних спортсменок не дотягивала до этого стандарта. От возбуждения я пропустил начальную перекличку и долгих двадцать минут пребывал в неведении, нежно называя их про себя: «двадцативосьмилетняя австралийка» и «молодая уилтширская домохозяйка», пока не выяснил имена, — столь заняты были эти елейные комментаторы многословным сокрытием того, что они ни бельмеса не смыслят в своем деле. Между тем из этих двоих я однозначно предпочитал гигантскую австралийку — англичанка совершила ошибку, пытаясь придать своей внешности выраженную женственность (несомненно, для того чтобы показать своей старшей сопернице, что вовсе не обязательно выглядеть орангутангом, если хочешь нормально играть в этот долбаный теннис). Жена уилтширского дантиста подскакивала к сетке, чтобы ударить с лету, и делала пируэты при подачах. С другой стороны, порожденная Дарвином учительница физкультуры, чьи мышцы блестели от пота, а воздух над ней дрожал, как над раскаленным асфальтом, доблестно бросала свое тело через весь корт — когда отбивала проходные удары и когда подпрыгивала на метр, чтобы смешать с дерьмом прошлогоднюю четверть- финалистку с ее дохлыми высокими подачами.
Эта мать двоих детей стенала, как трагическая героиня, всякий раз, когда проигрывала очко; экс-чемпионка среди юниоров выказала эмоции только однажды — после неверной подачи (издав нечеловеческий вопль, чем заставила комментатора умолкнуть секунд на десять). Наконец я узнал их имена: миссис Джойс Парки и мисс Лypлен Боун. Мисс Боун разгромила Джойс во втором сете. Джойс, дрожа у сетки в ожидании решающего очка, получила могучий крученый мяч сверху и даже пальцем шевельнуть не успела. Она покинула корт в слезах, так и не подойдя к Боун пожать руку.
— За тебя, Лурл, — сказал я, подняв стакан.
Дальше показывали крикет, но это было печальным зрелищем, особенно после той гладиаторской битвы невинности с опытом.
Я собрал свои записи, глотнул еще портвейна и спустился в родительскую спальню.
Трубку взяла мать Рейчел. Она хотела знать, кто это, но ничего не ответила, когда я, с пьяной медоточивостью в голосе, назвал свое имя. И вот за эти пятнадцать секунд тишины, страх, от которого я весь день прятался, наконец-то меня нашел. В зеркале отражается мое осоловевшее лицо. Из окна слышен детский плач. У меня на коленях раскрытая папка, листки, исписанные безупречным мелким почерком.
Рейчел здоровается и начинает рассказывать об аварии, в которую они с Дефорестом чуть было не попали на пути назад. Я пытаюсь понять, что же происходит, хочу ее перебить — голос не слушается. Прекрати же. Она прекратила. Но меня не слышно. Нельзя ли погромче? Вдох — выдох. Рейчел спрашивает, здесь ли я еще.
— Прекрати. О чем ты говоришь? Скажи…
— Я не слышу.
— Погоди.
Кладу телефон на кровать и машинально вынимаю из нагрудного кармана листок бумаги. Там написано: «Разумеется, тебе нужно было уехать. Обо мне не беспокойся. Мне жалко Дефореста. Как он?» Набираю в грудь воздуха на два десятка слов и беру трубку.
— Послушай. Пожалуйста, скажи, что ты собираешься делать? Не надо мне рассказывать про эти… дурацкие аварии, скажи мне…
Едва успеваю зажать трубку рукой, чтобы она не услышала моих рыданий. Когда я снова подношу телефон к уху, Рейчел говорит:
— Чарльз, прости меня. Прости меня, прости меня.
Десять тридцать пять: Упадок
Я взвешиваю в руке Блейка издательства «Лонгман». На внутренней стороне обложки замечаю надпись карандашом, сделанную Рейчел: «Чарльзу с любовью от Рейчел». Указательным и большим пальцем я беру старательную резинку, постукиваю резинкой по столу.
Элейн, подружка моего старшего брата, сидела на диване, держа в руке стакан виски со льдом. Вот что она мне говорила:
— Джерри, тот котяра, с которым я трахалась до Марка, такой, типа, поэт, внештатный лектор и всякое прочее, у него была тема, что мы все, ну, типа, дети, порой нежные, иногда, может, прикольные, но все равно наебываем и убиваем друг друга почем зря. В общем, Джерри ушел в эти апокалиптические противопоставления, типа, Бог и Дьявол, созидание и напалм, любовь и наркота, ебля и жестокость, рождение и смерть, молодость и дерьмо.
— Врубаюсь, — соврал я.
— Его стихи становились все мрачнее, а кислотные трипы все чаще превращались в измены, он перестал читать лекции, кричал по ночам, стремался ходить один в туалет, становился все более странным и менее адекватным, почти не ел. Я понимала, что с ним происходит, но…
— Ну да, полная фигня. Тебя…
— Точно. И для меня это тоже было вроде наркотика. — Она засмеялась. — Иногда он растворялся во мне целиком, любил меня, говорил, что я красивая (это было правдой), а иногда было видно, что я ему до лампочки. — Она снова засмеялась. — Мы занимались этим, может, раз в неделю, да? Ему больше нравилось трахать головой стену, чем меня.
— Отлично понимаю, о чем ты говоришь.
За полчаса до этого я наблюдал из окна уборной, как отец провожает сэра Герберта, Вилли Френча и женщин (которых он наградил совершенно одинаковыми поцелуями). Когда они уехали, мать, в светло-вишневом брючном костюме с зеленой окантовкой и золотыми пуговицами, встала с ним рядом. Отец обнял ее за плечи, и она поспешно ответила, обвив его рукой вокруг талии. Они обменялись фразами, которых мне не было слышно. Но по повороту головы моего отца я мог с уверенностью сказать, что он старался быть мил.
Они все еще стояли там, когда из-за поворота подъездной аллеи появились две машины. Из первой, «MG» моего брата Марка, вылезли сам Марк — лыбящаяся жопа — и Элейн. Из второй, «ягуара», нарисовались двое красавчиков-гангстеров и высокая девушка; я заметил, как у нее из-под юбки (шириной с ремень) мелькнули алые трусики. Под впечатлением этого я поспешно подрочил, не получив ни малейшего удовольствия, и спустился к остальным. Мое лицо все еще горело, хотя это могло быть и от кашля. Я всегда много кашляю, когда плачу.
Мой отец, брат и все остальные вошли в гостиную. Они говорили о том, что можно усовершенствовать в доме. Марк строил планы ландшафтного строительства на заднем дворе. Затем он подвел своих друзей к полке с напитками и налил им джина. Они шутили и смеялись, и было похоже, что им неплохо вместе, как и должно быть у высоких, здоровых людей, если с ними все в порядке. Элейн подчеркивала свою независимость, продолжая экспериментировать с потоком сознания.
— Привет, народ, — сказал мой брат, усевшись перед нами на скрипучий кофейный столик. — Что с тобой, Чарли? Дерьмово выглядишь. Нет, правда.
— Я и чувствую себя дерьмово, — ответил я.
Элейн начала с шумом высасывать последнюю жидкость из кубиков льда, так что Марк забрал у нее стакан и снова наполнил джином.
— Элейн, я должен поговорить с отцом по важному делу, поэтому Трейси и прочие остаются ужинать, хорошо? Мы поедем назад…
— Послушай, я же говорила тебе, мне нужно быть…
— Да. Говорила. — Он подошел и уронил ей на колени связку ключей. Затем потрепал меня по волосам. — Ничего, не вешай жопу. — Он направился к окну, где присоединился к остальной компании.
— Почему ты не пошлешь это жирное дерьмо куда подальше? — спросил я громко.
— Твоя правда.
Я попросил ее подвезти меня до Лондона, и она согласилась.
Элейн неотрывно смотрела на Марка, который, пританцовывая на месте, хвастался своему Папе, как быстро он может доехать сюда из Лондона и вернуться обратно.
— Этот ебаный… — она осекласо. — Черт. Прошу прощения.
— Да нет, все нормально.
Итак, начался новый этап моего перехода к зрелому возрасту. Оглядываясь назад, я думаю, что без этого можно было обойтись, все это выглядит ничего не стоящим и маловажным. Последующие три недели можно назвать Упадком, или обыкновенной деградацией. Единственная претензия на оригинальность здесь только в том, что я не прекратил свою работу. Конечно, я перестал ходить в школу, но, невзирая ни на что, занимался по утрам математикой и каждый вечер как минимум час изучал Вергилия. Сверх того, я добросовестно читал литературу тошноты, меланхолии и абсурда — Сартра, Камю, Джойса. Я блуждал по убеленным сединой греко-римским трагедиям в переводах «Пингвина». Я вновь открывал для себя Лира, а также Гамлета и Тимона. Я впитывал наивную сексуальность Шелли и Китса и брал в оборот «Волю в Дурмане» Харди. Я занимался исследованиями.
В остальном же я старательно избегал мытья, культивировал бессонницу, не чистил зубы, выкуривал в день по двадцать сигарет «Капстен» с повышенным содержанием никотина. Я пачкал ногти горелыми спичками; я обрек свои ноги гниению заживо; я пестовал зловонное дыхание и разил им без промаха. Я шел гулять, одевшись не по погоде, часами сидел в подземке, глотая копоть, брызгал кашлем в тусклые витрины магазинов. Я пил виски и играл с Норманом в карты ночи напролет. Я никому не звонил, и никто не звонил мне. Я ложился пьяный, спал, не раздеваясь, и каждое утро просыпался, объятый ужасом. Взросление давалось мне нелегко.